Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вот здесь, — прошептал Коля. — Один-то точно поет. Может, еще есть. Вы идите вот так, в канаву упретесь, в осушитель. Там можно слушать.

Я пошел и уперся в канаву. Присел на корягу. Продрог. Забылся. Не верил, что может запеть глухарь вот тут, за околицей Кыжни.

Вскоре стали попискивать птахи, прохоркал вальдшнеп, протрубили журавли. И глухарь вдруг послышался или пригрезился мне — это щелканье клювом, шипенье, фырчанье — глухариная песня... Я запрыгал под песню, проваливаясь в снег и в воду; песня терялась, блуждала, перемещалась в сонме все более звучных лесных голосов. Я опять ее находил, сближался с нею...

Протяжный, долгий разнесся над лесом выстрел, и лес замолчал. Коля вышел ко мне, неся в руках глухаря. Глухарь волочился клювом и крыльями по земле. Кровь сочилась из клюва, кроваво рдела набухшая по-весеннему глухариная бровь.

— А я ждал, ждал, — сказал Коля, — когда ты к нему подойдешь. Нет, слышу, в другую сторону попер. Ну что ж, думаю, раз уж так вышло, надо взять глухаря. Ребята кыженские этот ток знают. Не убили бы, дак спугнули. — Коля Савельев вроде как извинился передо мной, но лицо его выражало теперь азарт, возбуждение, радость пережитой победной охоты. Ко мне он обращался на «ты».

Я оправдывался перед Колей:

— Там еще один пел, я совсем уже подошел к нему... Тут ты и выстрелил.

— Возможно, — сказал Коля, — я за осушителем не бывал.

Мы возвратились домой на заре, лужи все подморозило утренником. Завтракать Коля не стал, торопился, и умываться не стал. Глухарь лежал на столе, глаз его затянуло пленкой. Мы с Колей взглядывали на глухаря, потом друг на дружку.

— За делянкой в болоте должны токовать, — неуверенно, как-то раздумчиво сказал Коля. — Я в марте, по насту, на лыжах ходил, там все у них исчерчено. Время бы было, можно сходить... Сегодня мне опять, наверное, в Вяльнигу ехать... Вот на будущий год давайте. Я вам напишу...

Мы опять посмотрели на глухаря. Коля надел кепку и ватник, но замешкался. Что-то ему не давало уйти. Глухарь лежал на столе. Мы стояли над ним. Капитолина тоже стояла. Минута молчания воцарилась над телом большой, краснобровой, лилово-черной с подпалинами, убиенной невинно птицы. Наконец Коля сделал движение шеей, будто стараясь высвободиться из тесного ворота, шагнул к порогу:

— Ну, ладно. Рабочие дожидают...

— Коля! — промолвил я с мукой, с надеждой, с мольбой. — Дай мне этого глухаря. Возьми мой патронташ, в нем двадцать четыре патрона. У тебя тоже шестнадцатый калибр. Скажи, чего надо, я из города вышлю. Игрушек Володьке пришлю. Ты выберешь время, еще убьешь, я уж два года впустую езжу...

Коля сказал:

— Ничего не надо. Бери.

Капитолина сказала:

— Конечно, берите. Да он и так ваш. Вы такую проделали дорогу, не все ли равно, кто его подстрелил.

Коля ушел. Мне бы тоже лучше уйти, но той силы, которая двигала Колей, я не мог в себе отыскать. Капитолина укрыла меня одеялом и приласкала своей заботливой, материнской, женской рукой. Только и сказала мне:

— Спите.

Я улыбнулся ей и тут же уснул.

...Когда я прошел дорогу от Кыжни до Вяльниги, то позабыл, что глухарь у меня в мешке за спиной не мой, а Колин. Глухарь стал моим, как ружье, сапоги. С каждым километром глухарь тяжелел. Чем тяжелее он становился, тем больше я уставал, тем все более утверждался в праве владения этой добычей.

Из Кыжни в Вяльнигу я шел значительно дольше, чем из Вяльниги в Кыжню. Километрах уже, наверное, в трех от Вяльниги, против лесозавода, в потемках, силы оставили меня. Я сошел с дороги. У ограды лесозавода дыбились груды опилок. Я лег на опилки и тотчас забылся, помер. И, может быть, через мгновенье воскрес. Поднялся. По дороге шел поздний прохожий. Увидев восставшего из земли человека, меня, он подхватился бежать без оглядки. Быть может, и до сих пор в тех краях бытует легенда о ночном упыре, блуждающем около лесозавода.

Здесь бы можно закончить рассказ. Но в нем есть продолжение, как бы вторая глава. Рассказ вначале пройден, отмерен шагами.

На будущий год, в апреле, пришло письмо от Коли Савельева: «...Приезжайте. За делянкой в болоте у глухарей начерчено, в марте я ходил, смотрел. Выезжать будете — сообщите письмом, когда. Чтобы я выбрал свободное время».

Снова: Вяльнига, Сигожно, Островенское, Кыжня. Капитолина напоила нас с Колей чаем. Машина Колина, «ЗИЛ-сто-полсотни-первый», стояла под окном. Когда мы садились в машину, Капитолина вынесла бутылку островенского вермута:

— Вот возьмите. С прошлого года у нас стоит. Вы позабыли. В лесу с устатку выпьете.

Проехали мы километров, может, двенадцать. Коля то разгонялся, ходом проскакивал лужи, озера глиняной жижи, то цеплялся за грунт цепями. Нигде ни разу он не застрял, не забуксовал. Дорога шла лесом, уперлась в вырубку и прекратилась.

— Прошлый год тут рубили, — сказал Коля— я как привезу рабочих — сбегаю в лес. Ток нашел на болоте. Помету полно накидано, и весной глухари по насту чертили. Правда, нынче тут еще дорубали последки. Кто-нибудь мог разнюхать. Не знаю. Вроде бы не должно...

Мы спустились по вырубке на болото. Тут росли только ели, обвитые лишаями. Безжизненно, глухо стало кругом, потемнело. Ноги проваливались в глубокий, рыхлый снег, под ним настоялась вода. Местами вода проступала наружу, приходилось щупать, промеривать глубину. Мы искали хотя бы какой островок твердой почвы, бугор, чтобы стать на ночлег. Шли по колено в снегу и воде, пока совсем не стемнело. Тогда нарубили еловых лап, настелили на снег, умяли. Наготовили дров, запалили костер. Хорошо поработав, согрелись. Костер получился в меру, без спешки спорый, веселый. Мы вскипятили чаю и пили его пополам с островенским вермутом. И так вышло вкусно да сладко, что лучше и не бывает. Тепло, возникнув в гортани, проникало до пяток, до самых кончиков пальцев. И хмель овеял нам головы — легкий, душистый, как ветерок в июле над полем цветов.

Коля полулежал на лапнике, против меня, за костром. Глаза его заблестели от вермута с чаем. Коля — молчун, бездорожный ездок, плаватель по вечно тряским протокам-проселкам — вдруг заговорил певуче, раздумчиво, складно, как говорят одинокие жители леса в избушках-кордонах. Как в старину говорили — теперь уже этих избушек и нету нигде, лесовики все живут по поселкам.

— Вот я все еду, еду, — сказал Коля Савельев, — даже дома сижу за столом — все равно вроде еду. В семнадцать лет сел за руль, теперь уже мне тридцать четвертый, когда я не еду, то будто бы и сам не свой, не у дел, чего-то мне не хватает. Жена меня попрекает, что я поддаюсь, куда пошлют, я и еду. Начальство хвалит: никто не может, а Коля Савельев может. Будто особенный я какой. А мне ехать просто. Чем лучше работу делать, тем проще она...

Когда остановишься, тут уже сложно. Надо что-то еще уметь. Одни хозяйство заводят, курей, поросят, хворобу разную приобретают. К этому у меня душа не лежит. Другие водкой себя одуряют... Можно книжки читать. Я книжки любил читать. Помню, Ромена Роллана читал, «Жан-Кристоф». Еще когда в десятом классе учился. Работал и учился. Только начинал еще ездить на машине. И ездить мне нравилось, и книжки читать. Еще не знал, что лучше...

— Теперь знаешь? — спросил я у Коли.

— Вот мы ехали с тобой, — сказал Коля, — заметил, я все норовил из колеи выбраться, на бровку? А все равно в колею затягивает, как ни крути. Чем лучше ты накатал свою колею, тем легче доехать до места... Конечно, на бровку хочется вылезти, свернуть куда-нибудь за кювет.

У меня как выпадает день свободный, — рассказывал Коля Савельев, — или хотя бы час — так я в лес. Это тоже как книгу читать: про себя забываешь, будто и нету тебя. Я мурашей люблю наблюдать, вот интересные звери. Один с другим встретится и давай лобызаться. Родня, стало быть, или дружки, кореша. Иные, как встретятся, подерутся — значит, вражда у них тоже, как у людей. И все-то они спешат, все заняты. Иной, глядишь, жука майского подцепил — жук его тяжелее в сто раз, а он все равно волочет...

71
{"b":"832984","o":1}