...Тухтит моторчик, везет нашу лодку. На буксире рыскает носом лодка поменьше.
Над устьем Кундорожи, на горбушке земли, в траве, в окружье кустов ивняка горит костер, огонь обесцвечен солнцем, дым вровень с кустами, а выше его съело ветром. Три парня встают над костром и пристально, дерзко глядят нам в глаза. Их лодка втянута в берег. Они стоят на кряже молчком, неприятельским станом. Волчий, дерзостный блеск в их глазах. И робость: будто мы их застали на деле, на озорстве. Хотя кругом только ветер, вода, не видно чьей-либо собственности, даже копешки сена.
— Сонгостроевские архаровцы приехали наши мережи трясти, — говорит мне Володя Ладьин...
Выходим в губу. Тростники здесь летом сжали серпами пяльинские женщины. Мужики свезли тресту на лодках к усадьбам, сметали в стога. В зиму скормили коровам. Треста подымется снова к июлю. В мае губа открыта. Фарватер означен шестами, на них надеты ящички, чтобы видеть и править издалека. Серые крачки застыло сидят на кольях.
— Вон видите, у меня здесь сорок восемь парочек поставлено, — говорит Володя, — и в Чаичьих озерках двенадцать сетей.
Он глушит мотор и скидывает якорь. Перелезаем в меньшую лодку. Берем пропёшки-шесты. Володя в носу, я в корме.
— Надо на ветер держать, — говорит мне Володя.
Держу.
Мережи поставлены вдоль протоки. Колья как венки. Коротким рывком Володя выдергивает крайний кол из донного ила. К нему привязаны две мережки — парочка.
— Никто не хочет теперь с этим возиться, — говорит Володя Ладьин. — Мережи наладить — нужно всю зиму сидеть над ними. А прежде, еще до войны, отец хорошо брал мережами в губе леща. И мы все трое приноровились: мы с Павлом и наша сестра. Мы день-деньской, бывало, рыбачим втроем... Сестра теперь замужем в Гумборице. А с Павлом просто беда. Каждый вечер его выношу из мотоёлы. Он так-то смирный, не позволяет себе ничего... Жена ему даст с собой в озеро молока, а он молоко пополам с водкой... Набаловались совсем... — Володя смеется. Трясет мережу. Она округла, суставчата и длинна. Внутри ее горловины-ловушки трепещется рыба: язи, густера, плотицы. Вот плюхнул на днище лодки белесый лещ-альбинос. А следом за ним — черноспинный, блестящий тускло, как лемех.
— Вот видите, — объясняет Володя, — этот белый и мелкий — у нас его называют густерник. У него ход бывает, когда густера идет. А этот — плотичник. Он вместе с плотвой нерестится. Порода вроде одна, а тоже есть разница. Самый поздний лещ — то черемушник. Он, как черемуха зацветает, так и заиграет.
Володя трясет свои парочки. Я стою с пропёшкой в корме, правлю лодку носом на ветер.
— Я перед войной на тральщике плавал матросом, — говорит Володя Ладьин. — На «Щуке». В Лиепае у нас база. Когда война началась, мы в море были. Тральщик немцы захватили, а команду интернировали. Сначала в концлагерь всех посадили... На тральщике боцманом у нас был латыш. Яковом звали, Хороший мужик. Вместе со мной он сидел в концлагере. Потом латышей стали домой отпускать помаленьку. Тоже кому-то работать надо в сельском хозяйстве. Яйца, масло, бекон немцы брали на хуторах у хозяев. И латышей отпускали домой, которые в плен попали. Яков тоже ушел.
Ну, а потом и нашего брата немцы стали в латышские хозяйства отдавать, в обмен на продукты. Разные там хозяйства были — богатые, средние и победней. И люди, конечно, разные. За меня Яков с отцом хлопотали... И брат еще был у Якова, младший... Стал я у них работать. Хорошие люди. Не то что я там работником был, а как бы одной семьей мы жили. Я с сельским хозяйством-то незнаком, сроду рыбак... И там тоже стал помаленьку рыбачить. Моторный бот старенький отремонтировали мы с Яковом, сети я связал. По-латышски выучился свободно болтать. С Яковом мы ходили на пару в море, брали салаку, треску. Прожить было можно. А немцы редко когда заглядывали...
Володя вываливает рыбу в лодку, я кидаю ее в ящик-садок. Попадают крупночешуйные, будто медом намазанные караси, уколет игольчатым плавником судачок, осклизнет в руках налим, ощерится щучка. Володя выдернет кол, тряхнет мережу и снова скинет ее, натянет и вгонит на место вешку. Как будто все просто, как будто с лукошком сходить по грибы.
Я тоже хватаюсь за кол, тяну и трясу. Лодка сразу виляет, бежит из-под ног. Сеть мокра, тяжела, клубится.
— Вы лодку держите на ветер, — говорит Володя, — а я управлюсь. Дело вроде оно и простое, голова-то свободна, только руками шуруй. С годами навык приходит... А кто посторонний возьмется, все перепутает, целый день разбираешь... Вон эти из Сонгостроя... Они же и рыбы-то взять не смогут, а только нагадят. Зачем? Непонятно... Когда мы с отцом рыбачили до войны, такого у нас не бывало. Мы и понятия не имели, чтобы снасть караулить...
Кричат над нами кроншнепы. Проносятся селезни. Кряквы сели на гнезда, а их кавалеры еще не сняли весенних брачных манишек и бархатных беретов. Кавалеры свободны, кавалерам неймется еще погулять, поблукать.
Сорок восемь парочек поставлены у Володи в протоке да тридцать мереж развешаны на просушку... Все зыбается кругом, рябит, чуть пенится на ветру вода.
— Надо бы эти тоже развесить, — соображает Володя, — да ладно, сегодня не буду. Сегодня надо пораньше закончить, мужики вернутся с озера рано, будут меня дожидаться на Кундорожи... У меня тут вроде бы свой огород, а звено-то одно. Я ставных неводов не знаю и не хожу. Ставники к нам сюда завезли с Кубани — кубанские рыбаки после войны тут ловили красную рыбу, наши у них научились. Тогда тоннами брали лосося и форель. Как бревна их на машины грузили... А я на Балтике после войны на сейнере плавал, старшим помощником капитана... В Усть-Нарве стояли. Первое место всегда держал по управлению «Орлан», капитаном на нем был литовец Тамулис. Героя Социалистического Труда ему дали. Ну, он, конечно, устроил банкет. Завелись. Трое суток гуляли. А я не очень на это дело падкий. Рюмку выпью, конечно, а если скажу себе, чтобы не пить — и не пью. Хоть месяц, хоть два... И механик у нас на сейнере был тоже спокойный в этом отношении мужик. Знал меру. Да. На третьи сутки после банкета утром мы с ним только и живы на сейнере, капитан наш в рубке храпит, кто на палубе, кто на камбузе — вся команда чуть теплая. В лежку лежат ребята. Я говорю механику: «Давай заводи, Алексей Ильич, чего же будем время терять? Потом и зубы на полку. Нам, — говорю, за это Героев не присвоют». Так и отвалили от пирса, пошлепали в море... Пограничники на выходе пересчитали команду по головам. Все оказались в наличии, лишнего нету... Дают нам добро на выход. Пошли. Забросили трал. Механик мне помогает. Вытащили, глядим — салаки полно. На косяк попали. Еще раз закинули — и опять удачно... Управляемся помаленьку. Ничего. К обеду ребятки наши очухиваться начали. Капитан вылез на палубу. «Где мы?» — спрашивает. «Да вот, — говорю, — рыбку ловим». — «Мы же вчера договаривались в море не выходить». — «Так то, — говорю, — героям дозволено, а мы — простяги, тупые, как кнехты, наше дело — вкалывать». Ладно. Взяли мы хорошо в тот раз. А Тамулис гуляет. Назавтра мы опять с механиком с утра пораньше сейнер вывели в море. И опять удача. Рыбку сдаем сверх плана. В конце месяца посчитали, и мы оказались уже впереди по улову. Нам вымпел вручили. Да плюс премиальные. Капитану понравилось это дело. И команда довольна. Значит, надо тянуться. А как загуляют, мы с механиком выведем судно в море. Опохмелиться там нечем — значит, надо рыбу ловить.
Наша лодка ползет по губе. Время еще не свалило за полдень. Оно медлительно, протяженно. Дышит жабрами рыба в садке. Каждый день человеческой жизни можно к вечеру взвесить. Можно день миновать непрожитым и легким, как ночь. Можно жизнь проглядеть, будто киносеанс. Можно прожитый день ощутить, как бревно на плече — для венца в строительство нового дома. Каждый день создается работой, он как незаполненный белый лист. Можно в нем написать свою сагу, поэму или двадцать расхожих строчек.
— ...Ну, а когда уже фронт к Латвии приблизился, — говорит мне Володя Ладьин, — то немцы стали всех латышей призывного возраста в армию брать, а кто оставался трудоспособный, тех всех погнали окопы рыть. И к нам на хутор тоже двое приходят, «Кто такой?» — на меня говорят. Я по-немецки тогда понимал немного. Хозяин им говорит, что племянник. С соседнего хутора в гости приехал. А тут как раз был Якова сын, пацаненок. Хозяин ему, вижу, что-то шепнул. Тот убежал. Меня эти немцы забрали. «Шнель, шнель», — говорят. Ну, что было делать? Шнель так шнель. Пошли мы. А им еще надо было все хутора по округе обшарить. Приходим мы на один — там пусто. И на другом одни старики. Парнишка-то, Якова сын, обежал всех соседей, предупредил... Немцы ругаются по-своему. Ругань, правда, у них не та, что наша. И у латышей тоже нет таких слов, как у нас. Латыши все кроют по-русски... А немцы ругаются вежливо. Все же Европа, цивилизация. Да. На одном только хуторе литовку прихватили. Литва там рядом, пограничная местность. Литовка здоровая, молодая... Вот идем мы, значит, место пустое... Рожь да сосняжек частенький. Немцы немножко вперед подались, разговаривают, автоматы у них за спину закинуты. Я мигаю литовке: дескать, бежим. Она поняла меня, тоже кивает. Мы и порскнули с ней в сосняжек: она направо, я налево. Немцы погнались, стреляют, да где... Лес хотя невысокий; а частый. До вечера я так и сидел в лесу. Ночью пошел. Место мне там знакомо, все же почти три года прожил. А поесть с собой не взято было ни крошки. И к жилью нельзя подойти: как фронт приближаться стал, немцев везде полно понабилось. Утром поспал часа два в овине у хутора на задах. Проснулся — жрать охота, нет спасу. Что-то надо предпринимать, а то и ног не потянешь. Пошел помаленьку. Гляжу, на дороге люди работают, и костер зажжен, в котле что-то варится. Люди такие, как я, в такой же одежде. И немец стоит у костра, автомат на шее. Я думаю, ладно, за латыша сойду. Латышей на работу сгоняют, а потом отпускают домой. Наемся, думаю, покантуюсь до вечера и утеку. Выхожу прямо к костру. Немец за автомат схватился. Кто такой да откуда? Я говорю: оттуда. Махнул рукой в западном направлении. «Крестьянин, — говорю, — фермер». Он мне показывает, чтобы работать шел на дорогу. Я ему говорю: «Поесть мне надо, ессен». В котле картошка, по запаху чую, варится. Он мне показывает: бери. Ну, я поел картошек... Пошел взял лопату, землю с места на место переваливаю, гляжу, что за люди. И они тоже приглядываются ко мне. Работают больше молчком, не слишком усердно. Так только, для виду. С соседом моим перекинулся словечком, он белорус оказался. Пленный, у хозяев тоже работал, как я. «Два раза бежал, — говорит, — до дому хотел податься, да где... Возвращали. Тут нашему брату податься некуда, — говорит. — Это у нас на Витебщине леса глухие; ушел — и с концом. А тут тебя со всех сторон за версту видать, как аиста на крыше». Ну, я думаю, ничего. Я уже приспособился к тамошней местности. В обед всем роздали хлеба по куску, похлебки сварили. Я нарубался малость и говорю витебскому: «Давай носилки возьмем, отойдем за кювет, будто камни собираем, — и ходу». Он говорит: «Давай».