— Войной по горло сыт, сам знаешь. А пушку хочу приспособить для мирной жизни.
— Хоть убей, не понимаю.
— Пушку поставим где-нибудь неподалеку от конторы. Приведем в боевую готовность, а стрелять будем холостыми зарядами. Намоем пуд золота — бабах на весь Зареченск. Еще пуд — опять трахнем. Пусть все знают, что не зря работаем, что советская казна получила от нас еще пуд золота.
Буйный раскатисто засмеялся.
— Здорово ты это придумал, Александр Васильич. Вроде бы как салют рабочему человеку.
Вдали замелькали редкие огни Зареченска.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Егор Саввич шумно тянул чай из большого глубокого блюдца на растопыренной пятерне. В другой руке держал кусок сахара, от которого и откусывал по мере надобности. Чай он любил пить вприкуску. Ведерный самовар, горя жаром начищенной меди, пыхтел на круглом, тоже медном, подносе. Фарфоровый чайник с заваркой уютно, как в гнездышке, покоился в конфорке на самоваре.
Аграфена Павловна не спускала глаз с мужа и каким-то чутьем угадывала, когда ему подлить чай и сколько именно. Сама она пила чай понемногу, а Яков и совсем не любил чаевничать, сидел за столом только потому, что ждал обещанного разговора, но Егор Саввич не торопился его начинать. Он рассказывал Аграфене Павловне свои впечатления о новом директоре прииска.
Яков тоскливо уставился на самовар. Внизу сквозь решетку было видно, как время от времени падали из трубы маленькие рубиновые угли и постепенно тускнели, покрываясь налетом пушистого пепла. Яков незаметно дул на угли, и они опять ярко светились, а через решетку летела зола. Егор Саввич заметил это, недовольно сказал:
— Будет озоровать-то, не маленький.
Сын перестал дуть на угли и, взяв творожную ватрушку, начал вяло жевать. Да, он и впрямь не маленький — девятнадцатый год с весны пошел. Ростом повыше отца, силы хоть отбавляй, девать некуда. И до озорства ли ему, если все мысли сейчас там, в клубе. Так уж повелось теперь, что вечерами вся зареченская молодежь собирается в клубе.
Его построили лет пять назад. Вдоль чисто выбеленных стен расставлены некрашеные скамейки. На них усаживаются девушки, лузгают семечки, либо кедровые орешки — занимаются уральским разговором. Парни стоят около девчат, лихо подбоченясь, сдвинув на ухо картузы и фуражки, тоже кидают в рот семечки, рассказывают что-нибудь веселое, и девушки смеются. Потом приходит Данилка Пестряков и сразу начинается оживление. Кто-нибудь услужливо придвигает Данилке единственное в клубе кресло на витых позолоченных, ножках, обитое малиновым бархатом. Бархат давно вытерся, позолота облезла, но все-таки кресло имеет еще солидный вид. Нескладный Данилка принимает знаки внимания, как должное. Словно надломившись пониже поясницы, он усаживается в кресло, бережно придерживая гармонь, и оглядывает парней и девчат. Собственно, почет и уважение оказывают не Данилке, а его тульской гармони — единственной на весь поселок. Гармонь он бережет пуще глаза, она досталась ему от отца, погибшего в гражданскую войну.
Однажды кто-то притащил в клуб граммофон с большой, в форме диковинного цветка, трубой и пять пластинок. На одной пластинке знаменитые клоуны Бим и Бом рассказывали смешную историю, на другой Шаляпин пел «Дубинушку», на третьей Варя Панина пела цыганские романсы, а на двух пластинках была танцевальная музыка: «Матчиш» и вальсы. Шаляпина и Варю Панину слушали редко, шутки Бима и Бома скоро все знали наизусть. Зато «Матчиш» и вальсы заводили без конца. В клубе по вечерам звучало:
Матчиш легко танцуют,
Он всех чарует.
Он легок, весел, плавен,
Порой забавен…
Танцевать матчиш никто не умел, просто кружились под музыку, кому как бог на душу положил. Однажды в разгар веселья в утробе граммофона что-то забурчало, невероятного тембра голос медленно сообщил, что:
Матчиш легко танцуют,
Он всех чарует…
Затем послышался громкий треск, щелчок, из трубы вылетел прощальный вздох и граммофон умолк. Танцующие пары застыли на месте. Кто-то начал раздраженно крутить ручку, она вертелась свободно взад и вперед, но диск с пластинкой двигаться не хотел. Сломанный граммофон починить не удалось. Вот тогда-то и появился Данилка Пестряков со своей гармонью. Сев к кресло, он солидно откашливался и говорил:
— Ну, этого-того, играть, что ль?
— Сыграй, Данилушка, сыграй нам.
Данилка еще немного куражился, тоже для солидности, потом растягивал меха гармони на всю длину, пробегал тонкими длинными пальцами настоящего музыканта по клавишам сверху вниз и обратно, и начинал играть, склонив голову набок, закрыв глаза. Начинал с «Коробочки», потом в строгом порядке следовали «Светит месяц», «Выйду ль я на реченьку», «Барыня» и кадриль. Исполнив одну вещь, Данилка делал перерыв, во время которого кто-нибудь уже протягивал ему цигарку, а другой зажигал спичку. Пестряков несколько раз затягивался дымом и, заранее зная ответ, неизменно спрашивал:
— Ну, этого-того, дальше, что ль?
Конечно, все просили поиграть еще, и Данилка играл. Снова кружились пары. Под ногами танцующих похрустывала шелуха от семечек, скрипели начищенные сапоги, мягко шелестели платья. Чадили две керосиновые лампы-молнии, словно облаками окутанные табачным дымом.
Несколько раз проиграв свой небогатый репертуар, Данилка поднимался с кресла.
— Ну, этого-того, будет на сегодня.
— Сыграй, Данилушка, еще, — сразу раздавалось несколько голосов.
Пестряков, подумав, снова садился в кресле и громко говорил:
— По просьбе уважаемой публики будет сыгран вальс.
Уважаемая публика благодарно смотрела на гармониста. Парни снова приглашали девушек, и веселье продолжалось.
Яков Сыромолотов часто бегал в клуб, отец ему не запрещал. Когда комсомольский вожак Петр Каргаполов объявил, что создается драматический кружок, который будет готовить спектакль, Яков тоже пожелал участвовать, хотя в комсомоле и не числился. Его взяли. Для спектакля молодая учительница Люба Звягинцева предложила пьесу Шиллера «Коварство и любовь». Роль Франца Моора досталась Якову. Луизу взялась сыграть сама Люба. Она недавно приехала в Зареченск и вместе с Петром Каргаполовым быстро сумела расшевелить приисковую молодежь. Учительница была неистощима на выдумки, драматический кружок тоже создали по ее предложению. Спектакль удался на славу. В день представления клуб был битком набит и все-таки не вместил всех желающих. Добрая половина зрителей осталась на улице. Те, что стояли в дверях, громким шепотом рассказывали им о событиях на сцене. Спектакль пришлось повторить, а потом показать еще раз, так что в Зареченске почти не осталось человека, который бы не увидал «Коварство и любовь». Успех окрылил артистов, и они ваялись за новую постановку. После долгих споров остановились на пьесе Островского «Гроза».
— Покажем старателям темное царство проклятого прошлого, — говорил секретарь комсомольской ячейки Петр Каргаполов. — Пусть знают, как буржуазия притесняла простой народ.
— Как притесняла, они и без нашего спектакля знают, — улыбалась учительница, — на себе испытали. А вот на Кабаниху и Дикого им посмотреть полезно. Есть похожие и в Зареченске.
Вышло так, что Яков играл в новом спектакле Бориса, а Люба Звягинцева — Катерину. Они стали встречаться не только на репетициях. Маленькая Люба, тоненькая и хрупкая, не блистала красотой, но очень хороши были у нее глаза — большие, темно-синие и очень выразительные. Вот эти глаза и лишили покоя Якова. Немалую роль сыграл и подлинный драматический талант девушки, а также ее образованность, начитанность и еще — веселый характер. Якову с ней было интересно, и, если случалось день-другой не встречать учительницу, то места себе не находил.