Однажды, расхрабрившись, я приоткрыл дверь столовой и посмотрел брату прямо в глаза. Я решил раз и навсегда побороть страх, раз и навсегда изгнать призрак смерти, гнездившийся в столовой. Все, что было потом, я помню как в тумане.
Взгляд брата скрестился с моим взглядом. Испуганный, я бросился влево, но брат не сводил с меня глаз. Куда бы я ни пошел, безжалостный, холодный, умный взгляд брата из-за мерцающих стекол очков преследовал меня, словно стремясь испепелить.
Потом, когда я приоткрыл глаза, надо мной склонилось лицо соседки, обтиравшей мою грудь мокрым полотенцем. Обморок приписали малокровию. И по сей день никто не знает, что же случилось тогда со мной.
И все же, почему громадный портрет маленького Зураба Геловани висит в гостиной?
Отец почему-то возомнил, что скорбь, вызванная смертью матери, принадлежит лишь ему одному. А брат… Видно, отец считает его выражением общей скорби семьи.
А я вот думаю, что все как раз наоборот. Хотя не скажу, что я любил мать какой-то особенной любовью. Скорее всего, я жалел ее. Наверное, поэтому я и не мог ни в чем ей отказать. Мама была уверена, что я люблю ее больше всех детей. И уверенность эта основывалась на том, что я никогда ни в чем не перечил ей, никогда не делал ничего вопреки ее желанию. Так было в детстве, так было и в студенческие годы.
Может, в том и состоит материнская любовь? Кто знает… А вот у меня совершенно иные представления о родительской любви. Она кажется мне чем-то огромным, безмерным, чистым и даже божественным. Я почему-то уверен, что все, кроме меня и мне подобных, именно такой безмерной и божественной любовью любят своих родных.
— Мда-а! — неожиданно зевнул Вахтанг Геловани и посмотрел на свой дорогой японский хронометр, хотя у стены стояли громадные часы. — Отец, может, ты хотя бы намекнешь, кого мы ждем?
На его голос в дверях столовой возникла фигура домработницы.
— Не подать ли первое? — спросила она у отца.
Отец не ответил. Женщина растерялась и, потоптавшись на месте, удалилась.
Лишь Резо проводил ее взглядом.
— Я, по-моему, ясно просил и тебя и твоих братьев пожертвовать для меня сегодняшним днем.
— Да-да, конечно, извини! — улыбаясь, переглянулся с нами первый заместитель министра.
Резо уставился в пол. Не знаю, что вычитал в моих глазах первый заместитель министра, но отвел взгляд и отошел к окну.
Помню, когда мне сообщили весть о смерти матери, я был в горах, в лаборатории. В тот день была моя очередь дежурить у камеры Вильсона. Я сидел за столом и рассматривал фотографии тяжелых мезонов.
Помню, как вошел Гия.
В комнате было темно. Стол освещался лишь тусклым светом проектора. Я не видел, кто вошел, но сердце подсказало мне, что это Гия. Он встал за моей спиной. И все-таки я догадался, что это Гия. Лицо его было пепельно-серым. Как я разглядел Гию в темноте? И как я вообще, не поворачиваясь, увидел его бледное лицо?
Об этом я размышлял уже потом, в дороге, на пути к Тбилиси.
Нет, я наверняка не видел его, просто догадался.
Его глаза сообщили мне импульс, трагический импульс. Именно этот импульс и подсказал мне, что в комнату вошел Гия, что лицо его бледно, что…
Что умерла мама.
Почему именно мама, а не отец или кто-нибудь из близких? Я сразу понял, что умерла мама.
Позже, на пути к Тбилиси, я не раз спрашивал себя: почему именно мама? Почему мама, а не кто другой? Ответить на этот вопрос я был не в силах. Вот если бы мама болела, тогда понятно, но мама ни на что не жаловалась, ничего ее не беспокоило, ни сердце, ни давление. Одним словом, не существовало никакой видимой причины, чтобы можно было предположить такое. И вообще, почему мне в голову пришла такая мысль? Ведь Гия даже словом не успел обмолвиться?
Он всего лишь вошел в комнату.
Вот о чем я думал в машине по дороге в Тбилиси.
Он вошел в комнату, но вошел, наверное, как-то особенно. Это не было похоже на Гиины шаги, на шаги беспечного, жизнерадостного юноши, который даже в ярко освещенной комнате непременно спотыкался обо что-нибудь.
Гия вошел робко. Эту робость, а может, и страх я почувствовал настолько явственно, что мне даже не надо было оборачиваться.
В тот момент, прильнув к проектору, я грустно разглядывал пластинку с искаженным следом протона.
Я отчетливо увидел бледность на Гиином лице. Не знаю, как мне удалось это увидеть. Не знаю и того, как я догадался, что умерла мама.
Я обернулся на звук робких шагов. Было темно, но я увидел, что это действительно Гия.
— Нодар… — тихо начал он.
Я почувствовал, что голос его дрожит.
— Что случилось? Умерла мама?
Гия осекся и замолчал.
Мертвая тишина.
Мне показалось, что прошла целая вечность.
В действительности же я успел лишь достать сигарету из кармана.
— Да, только что позвонили. Дато уже в машине. Мы едем с тобой.
Я окаменел, страшное чувство вдруг овладело мной. Неужели я не должен ощутить боли? В детстве даже мысль о смерти матери причиняла мне невыносимую боль.
Пауза.
Оторопь взяла меня. Я не знал, что делать.
Потом я достал из кармана спички и закурил. Я не мог простить себе, что так буднично выслушал весть о смерти матери.
Гия наконец пришел в себя и поднял на меня глаза.
— Возьми себя в руки, Нодар. Мы все рядом с тобой.
Это было сказано настолько неестественно и патетически, что я, не сдержавшись, хмыкнул.
Гия вконец растерялся. Не зная, куда себя девать, он уставился на проектор. Потом вновь взглянул на меня.
Не знаю, что прочитал он в моем взгляде…
Этот тихий смешок опустошил меня так, как прокравшиеся из космоса ионы разряжают пластинки электроскопа.
Наверное, у меня был дикий взгляд.
— Успокойся, Нодар! — сказал Гия. На этот раз голос его был естествен и искренен.
«Какое у меня тогда было лицо?» — думал я, сидя в машине.
Смешок, вырвавшийся у меня после первой фразы Гии, навсегда отбил у него охоту произносить нечто подобное. Но лицо мое, видно, исказилось до неузнаваемости. Видно, какая-то неведомая сила дала почувствовать моему сердцу и мозгу смерть матери.
У меня появилось безотчетное желание увидеть себя со стороны, увидеть, как мое существо, независимо от моей воли, отозвалось на смерть матери.
И все же, как я догадался, что умерла моя мать, а не кто другой? Правда, Гия был взволнован, это я заключил по его шагам, нет, не заключил, почувствовал, ибо тогда я ни о чем еще не думал и заключать что-либо не мог. Я просто смотрел на искаженный след протона, оставленный на пластине.
Да, я почувствовал, что Гия взволнован, что он сообщил мне какой-то трагический импульс. Может, именно в этом импульсе и заключалась весть о смерти матери? Ведь неприятные, дурные известия связаны не только со смертью. Ведь Гия мог сообщить мне все что угодно, не обязательно связанное со смертью близкого мне человека? Ну, например, что-то касающееся Эки. Ведь я тогда был без памяти влюблен в Эку.
Допустим, он сообщил бы мне, что Эка вышла замуж. Какое из этих двух сообщений поразило бы меня больше?
Горькая ироническая улыбка скривила мои губы. Дато сидел за рулем, Гия рядом с ним, я на заднем сиденье, и они не заметили моей улыбки.
Почему я улыбнулся? Улыбнуться заставила меня эта невольная мысль. И впрямь, какое сообщение поразило бы меня больше — смерть матери или замужество Эки?
Не каждый способен подумать такое. А если и способен, тут же одернет себя, коря за святотатство.
Моралисты могут быть спокойны. Я вовсе не собираюсь устанавливать меру трагизма. Просто меня волнует степень его мгновенного выражения. Вполне возможно, что известие о замужестве любимой женщины поразило бы меня больше. В то мгновение, в ту минуту и даже в тот день мое существо испытало бы гораздо больше муки. Чего стоят хотя бы ярость, оскорбленное самолюбие!
А со смертью матери ребенок свыкается с той самой поры, как поймет сущность смерти. Ребенок знает, что рано или поздно мать умрет.