Отцу нравится, когда у нашего застолья праздничный вид. Сколько я себя помню, мы постоянно завтракали, обедали и ужинали за столом, уставленным драгоценным сервизом.
Меня всегда раздражал и утомлял церемонный дух, витавший вокруг стола. К тому же отец никогда не появлялся к трапезе без галстука.
Он любит, когда мы соблюдаем ритуал, сложившийся на протяжении десятков лет. Как я уже говорил, он всегда восседал во главе стола, спиной к глухой стене и лицом к матери, занимавшей место на противоположном конце стола. Вот уже пять лет, как опустел мамин стул, но все эти пять лет он так и стоит на прежнем месте. Не могу припомнить случая, чтобы кто-нибудь уселся на него. Традиция не нарушалась даже тогда, когда к нам приходили нежданные гости и сидеть было не на чем.
Этот ритуал, а точнее, каприз отца всегда выводил меня из себя.
И тому была вполне понятная причина — ритуал этот казался мне бессмысленным и неискренним.
Возможно, я ошибаюсь, может, он и искренен, но привкус театральности, искусственности, фальши всегда сопутствовал ему. А что как не фальшь обессмысливает традицию.
Отец любил приобретать дорогие и редкие вещи, дешевых или простеньких вещей обнаружить в квартире невозможно. Чего стоят хотя бы эти громадные старинные часы, бой которых всегда рождал во мне чувство неизъяснимого наслаждения! Помню, в детстве стоило мне услышать звон часов, как я тут же прекращал буйные свои шалости. Их прекрасное звучание действовало на меня гораздо более благотворно и успокаивающе, нежели грозные окрики отца или истерические причитания матери.
Старинная, но отлично сохранившаяся мебель не утратила своей внушительности и благородства. Огромный сервант черного дерева с изящной и причудливой резьбой, громоздкие, но покойные кресла и диван, даже яркая китайская ваза, стоящая в углу, как наказанный ребенок, не бросались в глаза и не причиняли беспокойства. В столовой висят всего две картины. Одна — большая, натюрморт, другая — крошечная миниатюра.
Мелодичный бой часов. Уже два часа. Я даже не заметил, как закурил. Отец, стараясь не выказать волнения, нетерпеливо поглядывает на входную дверь.
Вообще-то говоря, люди отцовского возраста и профессии любят натуралистические картины. Чем больше рисунок приближается к натуре, тем большую ценность он для них имеет. Поэтому я не переставал удивляться отцовскому выбору — большая картина представляла собой вполне модернистский натюрморт.
Плоская ступка и три головки чеснока казались прикнопленными к полотну. Как отцу пришла в голову идея купить такую картину?
На миниатюре были изображены крыши старого Тбилиси. Лишь в самом центре рисунка виднелся балкон с резными перилами и кусочек двора. Думаю, что эта картина гораздо больше отвечала отцовским вкусам.
И рабочий кабинет выглядит вполне солидно. Книжные шкафы и стеллажи битком набиты книгами, но, несмотря на это, в комнате просторно и привольно.
Пол покрыт красным восточным ковром. Удивительно, но вызывающий красный фон совсем не режет глаз. Ковер пушист и мягок, но это чувствуешь только тогда, когда ступишь на него ногой.
Я часто замечал, что люди, впервые попадавшие в отцовский кабинет, обращали внимание на ковер, лишь ощутив под ногами необычайно пружинящий пол.
Для меня оставалось загадкой, почему они не замечали ковер сразу, как только входили в кабинет? Может, из-за поразительной гармонии цветов, скрадывавшей его кричащую красноту?
Впрочем, вряд ли.
Я, например, входя в отцовский кабинет, в первую очередь рассматриваю именно ковер. Но это происходит вовсе не потому, что его краснота бросается мне в глаза. Нет, просто такой уж рефлекс у меня выработался.
И все же мне кажется, что люди глухи к ковру по вине картины Пиросмани, висящей на противоположной входу стене кабинета. Она является эпицентром комнаты, невольно и без остатка притягивающим к себе внимание человека.
На картине изображены тощая корова и исхудавший крохотный малыш. А за ними виднеются небольшие и жесткие зеленоватые штрихи. Как похожи печальные коровьи глаза на огромные и еще более печальные глаза мальчика! Если присмотреться, глаза ребенка вовсе не так уж неестественны, как может показаться с первого взгляда. Просто худущее лицо и впавшие глазницы непомерно увеличивают их.
В детстве при виде этой картины у меня всегда сжималось сердце. Почему-то корову я жалел больше. Но теперь меня больше тревожит тощее коровье вымя, ибо я знаю, что эта корова — и отец, и мать, и кормилица большеглазого грустного малыша.
Картина висит так, что ее отлично видно из столовой, смежной с кабинетом. Обеденный стол стоит посреди столовой, и отец, сидящий во главе его, всегда может видеть картину — двери кабинета он намеренно оставляет открытыми.
По его словам, он купил картину Пиросмани по случаю в 1935 году. И никогда не забывает при этом добавить, что отдали ее ему за бесценок.
Для меня и сегодня загадка: так ли уж любит отец живопись — ну хотя бы эту картину Пиросмани?
Вообще-то он никогда не проявлял особой любви к искусству и ничего не видел, за исключением разве что репродукций и копий картин, пользующихся всеобщим признанием. Я убежден, что даже к ним он не испытывает ни малейшего интереса.
Так почему же он все-таки неравнодушен к картине Пиросмани? Понятия не имею. Впрочем, вы, пожалуйста, не думайте, что я слишком уж ломаю голову над причиной этой загадочной любви.
Я сижу к картине спиной и созерцаю столовую.
Я впервые вижу отца в таком волнении. Он молчит, но даже в этом молчании ощущается смятение и большая печаль.
Я опять курю. Не знаю — это все та же сигарета или, может, новая? Курит Резо. Дымит своим «Кентом» и Вахтанг Геловани. На белоснежных манжетах мерцают бриллиантовые запонки, Жарко, но его пиджак застегнут на все пуговицы. Щегольской галстук украшает дорогой костюм, сшитый по последней моде. Но июльская жара делает смешным его безупречный костюм.
Я плохо знаю своего отца, мы никогда не были духовно близки друг другу. Даже инстинктивная любовь, существующая обычно между детьми и отцами, видно, ослаблена в моем существе.
На то есть свои причины.
Отец никогда не был непосредственным. Его театральность, безмерная увлеченность ритуальностью и стремление сохранить дистанцию в отношениях с детьми, во всяком случае со мной, не давали возможности приблизиться к нему.
Вот и сейчас он театрально вышагивает по столовой. Мы уже давно вышли из-под его власти, и тем не менее он судорожно цепляется за роль главы семьи. Его желание наивно, но мой отец, профессор Георгий Геловани, по-прежнему энергично и упрямо стоит на своем.
Поздно. Может, он и сам догадывается о бессмысленности своего упрямства, но виду не показывает. А может, он просто не заметил, как утратил свои позиции в семье? Если это и вправду так, то уже слишком поздно что-то менять. Мы похожи на утят, которых дали высидеть курице. Стоило утятам дорваться до реки, как они тут же поплыли. И напрасны оказались квохтанье и кудахтанье чужой наседки.
Я не случайно стал описывать отцовскую картину, не случайно вспомнил отменный вкус отца. Не стану докучать описанием спальни. Скажу только, что маленькая карточка матери висит в изголовье отцовской кровати.
Однако увеличенный портрет моего покойного брата создает ощущение невыносимого излишества. Почему бы отцу и этот портрет не повесить в своей спальне? Почему он упорно навязывает свою печаль всей семье?
Наш старший брат скончался в восьмилетнем возрасте. В то время первому заместителю министра было три года, а я появился на этот свет два года спустя. О младшем же брате и говорить нечего.
Карточка мальчика с умными глазами за стеклами очков никогда не вызывала во мне ощущения, что он некогда был жив. Я родился после его смерти. И к тому времени, когда я пришел в этот мир, карточка уже два года висела там, где она висит и сейчас.
С тех пор, как я так или иначе проник в существо смерти, я ни разу не взглянул на портрет брата — даже в студенческие годы. Он рождал во мне невыразимое переживание: мне все мерещилось, что смерть еще не изгнана из столовой. Дрожь била меня, когда я случайно оставался один на один с портретом. В ожидании родных сердце мое тревожно трепетало и под ложечкой ныло.