К столу Петра Игнатьевича подошел Плексиглазов, стал набирать город.
— Алло! — кричал он в телефонную трубку. — Алло! Это город?
Краешком глаза Петр Игнатьевич видел, что Плексиглазов держит трубку, отставив мизинец в сторону. «Ишь, старая кокетка, — подумал он. — Опять свидание назначает». Плексиглазов соединился с тем, кто ему требовался, и вдруг заговорил не обычным своим, а каким-то льстиво-игривым голоском, почему-то называя того, что был в трубке, мужским именем — Валерий Николаевич. «Что за наваждение? — подумал Петр Игнатьевич. — С кем это он так странно разговаривает?» Сашка тоже с удивлением уставился на Плексиглазова.
— Валерий Николаевич! — кричал Плексиглазов в трубку. — Давай вечером сходим в Дом композиторов, у них знатно. Тихо, никого посторонних, одни музыканты.
«Ишь, шельма, маскируется, — думал Петр Игнатьевич, — новая краля завелась, Валерием Николаевичем окрестил. Прошлую за племянницу выдавал».
Плексиглазов окончил говорить, на его физиономии была написана высшая степень удовлетворения.
— Ты что же это, решил нас за нос водить? — с обидой спросил Простосердов. — Разговариваешь с бабой, а называешь ее мужским именем. Ну и прохиндей!
— С какой бабой, ты что, очумел? — попробовал возмутиться Плексиглазов.
— Думаешь, я не слышал ее голоса?
— А слышал, так помалкивай, не твоего ума дело, — отрезал Плексиглазов. — Это тебе не хоккей. Понял?
Петр Игнатьевич обхватил голову руками и постарался сосредоточиться на одной мысли, которая все никак не хотела оформиться во что-то законченное, цельное и теперь прикидывалась уже легкомысленной обезьянкой, строила Петру Игнатьевичу рожи и показывала язык.
К его столу подошел Сашка, поднял трубку телефона, набрал номер. Ему ответили, и тогда он повернулся спиной к Петру Игнатьевичу. Сделал он это, по-видимому, из лучших побуждений. Чтобы не мешать Петру Игнатьевичу. Но тому как раз было вдвойне неприятно смотреть на его туго обтянутый серой материей зад с пятном на левом бедре.
«Надо попросить завхоза поставить еще один, параллельный телефон в комнату, — тоскливо подумал Петр Игнатьевич. — Так совершенно невозможно работать».
— Муся! — кричал Сашка в трубку. Это был рослый, здоровый круглолицый мужчина сорока лет, с брюшком, но все его называли только по имени. — Муся, ты слышишь меня? Как у тебя дела, Мусик? Не волнуйся, не переживай. Плюнь на них всех. Плюнь на них, говорю, с Останкинской башни. Береги здоровье. Вот и правильно. — Он долго молчал, издавал непонятные хмыкающие звуки, обозначающие одобрение, наконец звучно расхохотался. — Килькой, говоришь? Ха-ха-ха! Ну, молодцы работяги. — Он вернулся за свой стол и, обращаясь ко всем, пояснил: — А я вот с женой разговаривал. Со своей собственной, единокровной. И называл ее без всякой конспирации — Муся, а не Муслим какой-нибудь Магомаевич. Муська моя проводила беседу на одном объекте. О сердечно-сосудистых заболеваниях. Вы пьете, говорит, а закусываете жирной пищей — ветчиной, грудинкой, маслом и тому подобное. Это очень вредно для сосудов. Один тип засмеялся. «Вы чего?» — спрашивает у него. «А мы от ожирения не помрем. Соберемся, килькой закусим — и всё, пообедали».
— А вот я недавно читал, — заговорил Петр Игнатьевич, — что самый лучший способ лечения — голодание. Месяц ничего не поешь — все бациллы помирают и ты выздоравливаешь.
— Чепуха! — махнул рукой Плексиглазов. — Пока бациллы помрут, ты сам ноги вытянешь.
И снова разгорелся спор, потом были новые телефонные разговоры, кто-то приходил, уходил… Так прошел день.
Петр Игнатьевич все-таки был доволен: ему удалось поймать одну рыбку и привязать ее к бумаге. Зато побаливала голова.
— Ну, будь здоров, Петруша, — ласково напутствовал его Сашка. И поморщился. — Сегодня у меня что-то голова болит. Устал. День был напряженный.
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТОСТ
— Итак, — сказал Монаков, окидывая всех веселым взглядом, — мой тост за женщин!
За женщин — это всегда интересно. Тем более Монаков хоть и молодой, но ученый человек. Кандидат наук. За оживленным столом, обильно уставленным закусками, замолчали и перестали жевать.
Монаков держал стопку у самого сердца, как бы подчеркивая, насколько волнует его затронутая тема. Одет он как модный юноша.
— Во все эпохи женщина, — продолжал Монаков, игриво поглядывая на женщин, — была объектом атаки со стороны мужчин. И, очевидно, не зря. Ибо женщина — это всегда прекрасно. Это великолепно. Любая отдельно взятая особь неизмеримо выше любого шедевра мирового искусства. Ибо она живая, у нее светятся глаза, у нее теплая кожа и она может смеяться и обнимать вас своими мягкими руками. А даже самая прекрасная картина или скульптура никого не согреет. Правильно я говорю, товарищи мужчины?
Мужчины охотно поддержали. Конечно, не согреет. Тем более что искусство было где-то там, в музеях, а жены и подруги сидели рядом. Здесь же за столом, рядом с Монаковым, сидела и его жена. Взгляд ее темных глаз ничего не выражал. Сухое, тонкое лицо было бесстрастно, губы поджаты.
— Женщина всегда прекрасная загадка, — с пафосом продолжал Монаков. — Что же так неудержимо влечет нас к ней? Красота. Нежность. Целомудрие.
За столом окончательно перестали жевать и шептаться. Монаков победоносно оглядел присутствующих.
— Кротость, мягкость, сердечность. Возьмем, например, — взгляд Монакова быстро пробежал по лицам и остановился на полной брюнетке с высокой грудью, — нашу очаровательную, прелестнейшую Тамару Сергеевну. Взгляните и оцените, как она прекрасна.
Взгляды всех устремились на Тамару Сергеевну. Она смущенно опустила глаза и учащенно задышала.
— Какие у нее божественные формы! Вся она так и дышит негой.
Все улыбались. Лишь одна жена Монакова сидела неподвижно, словно деревянный идол. Вдохновленный Монаков продолжал свой пламенный тост. Он в упор смотрел на Тамару Сергеевну, и глаза его горели юношеским обожанием, восторгом, страстным вызовом.
— Взгляните же и на эти загадочно мерцающие зеленые глаза, на этот легкий загар плеч, на эту дразнящую воображение шейку. Тамара Сергеевна чудо естества, самая большая удача природы, ее совершеннейшее творение.
Пухлые, влажные губки Тамары Сергеевны беспомощно приоткрылись, на щечках заиграл легкий румянец.
— Ею мало любоваться, — счастливым смеющимся голосом продолжал оратор, — ее надо боготворить, сочинять в ее честь гимны и оды, оратории и кантаты. Она дает могучий толчок творчеству, дерзанию, борьбе…
Монаков до того распалился, вошел в такой азарт, что уже не мог остановиться.
Тамара Сергеевна подняла на него свои широко раскрытые глаза, грудь ее высоко вздымалась.
— А я и не знала, что вы обо мне так думаете, — с кокетливым смешком сказала она, подавшись навстречу этому искусителю-златоусту.
А он с необыкновенным подъемом продолжал:
— Я объявляю вас, божественная Тамара Сергеевна, царицей нашего вечера и смиренно прошу разрешения поцеловать ваши прелестнейшие ручки.
— Я разрешаю вам это, — томно и расслабленно сказала Тамара Сергеевна.
Монаков сделал было шаг в обход стола к своему триумфу, но вдруг его что-то остановило. Он оглянулся — это жена крепко уцепилась за полу его кожаной куртки. Она поднялась, вынула из пальцев разгоряченного супруга стопку и энергичным жестов выплеснула ее содержимое ему в лицо. Тоном жестким и непреклонным сказала:
— Негодяй! Вот когда наконец ты раскрылся. Мне говорил, что она дура набитая и что тебе смотреть на нее противно. Ах ты, бабник проклятый! — С этими словами уважаемая супруга с силой и быстротой настоящего чемпиона по боксу стала хлестать Монакова по щекам.
Ошеломленный, он даже не пытался защищаться. Голова его моталась, а во рту что-то булькало, будто он давал слово никогда в жизни больше не поднимать тост за прекрасных женщин или просто давился собственным языком.
Когда общий шок прошел, присутствующим с трудом удалось оттащить разъяренную супругу от бледного, испуганного Монакова…