Конечно, иногда надо быть конспиратором. Жизнь заставляет. Но как ни маскируйся — от глаз жены, с которой прожил в согласии добрых тридцать пять лет, ничего не укроется.
Еще с утра Галина Максимовна заметила неладное. Уж слишком старательно готовился к чему-то ее супруг Михаил Григорьевич. Побрился, поодеколонился, тщательно погладил рубаху и брюки, до блеска начистил туфли. Но главное, главное не это. Его глаза. Они снова светились молодым задором, каким-то лихорадочным блеском. Он ходил по квартире, чему-то улыбался краешками губ, то и дело нетерпеливо поглядывал на часы. И загадочно молчал.
Они пили чай на кухне, когда вдруг раздался телефонный звонок и Галина Максимовна, сидевшая ближе к прихожей, поднялась, чтобы подойти к телефону, но Михаил Григорьевич удержал ее. «Постой, постой, — пробормотал он, шустро вскочив с места и рванувшись к телефону. — Это меня».
Такого еще не было. Да и разговор был какой-то странный. Явно похож на сговор. «Приду, приду, — взволнованным голосом говорил в трубку Михаил Григорьевич. — Буду точно. Да-да, на бульваре. У памятника. Жди».
Сердце Галины Максимовны больно сжалось. «Неужели завел кого-то? — пригорюнившись, думала она. — Всю жизнь был верным супругом, а вот вышел на пенсию, и на тебе…»
Михаил Григорьевич вернулся на кухню. Грудь его была молодцевато развернута, глаза искрились мальчишечьим смехом. Он молчал. Молчала до поры до времени и Галина Максимовна. А когда Михаил Григорьевич оделся и уже собрался уйти, она со сдержанным негодованием спросила:
— А куда это ты навострился?
Михаил Григорьевич замялся и в некотором смущении ответил:
— Да так, понимаешь, есть одно дельце. Вернусь через два-три часа…
И ушел. Вернулся он не через два-три часа, как обещал, а через пять часов. Галина Максимовна чуть с ума не сошла, ожидая его.
Но теперь уж из обиды и гордости даже не спросила, где он был. Вообще не сказала ни слова. И он помалкивал.
Но сразу, даже без очков было видно, что он доволен дальше некуда. Даже помолодел. И время от времени загадочно улыбался. И от каждой его улыбки больно сжималось сердце Галины Максимовны.
Всю неделю Михаил Григорьевич исчезал сразу же после таинственного звонка. Не двигаясь сидел возле телефона, как рыбак у реки, а только раздавался звонок — вскакивал и убегал.
Наконец Галина Максимовна не выдержала. «Нет уж, — подумала она. — Живым он от меня не уйдет». Она решила выследить супруга и при всем честном народе надавать пощечин и ему и его крале. Пусть люди посмотрят, посмеются… «И скажу ей: «Как вам не стыдно, у него ведь внуки…» Возьму его за руку и уведу домой как неразумного ребенка». В том, что Михаил Григорьевич бегает на свиданья, у Галины Максимовны уже не было никаких сомнений.
Она кралась за ним, как охотник, выслеживающий дичь. Сердце билось в груди, словно паровой молот о сваю. Щеки и шею залил пунцовый румянец. Михаил Григорьевич шел легкой, свободной походкой. Ни дать ни взять молодой человек. Он вышел из их переулка, пересек улицу, миновал скверик у памятника и зашагал по бульвару. На некотором отдалении за ним следовала Галина Максимовна. Вот супруг остановился, поздоровался за руку с какими-то людьми. Галина Максимовна подошла ближе и стала, прячась за кустами.
Люди, с которыми был и ее Михаил Григорьевич, сели за столик и начали играть в домино. Галина Максимовна даже услышала стук костяшек так же отчетливо, как стук своего собственного сердца. Тихонько, на цыпочках она попятилась назад, повернулась и пошла в обратную сторону домой, готовить обед для своего Михаила Григорьевича. К ее ногам, медленно кружась в воздухе, падали золотые листья.
МЕЛЬНИЧНОЕ КОЛЕСО НАДЕЖДЫ
Литредактор Кузькин — худой, высокий, с плоским, прокуренным оливковым лицом — поднял кверху свой указательный палец, длинный, костлявый, внимательно осмотрел его, словно впервые увидел, и назидательно сказал:
— Главное в нашем деле, как и в хирургии, иметь твердую руку. Без твердой руки ты не редактор. Что это за хирург, который не может резать? И что это за редактор, у которого дрожит рука? Сокращать, сокращать и еще раз сокращать — вот альфа и омега настоящего редактора. Без жалости и снисхождения! Дайте мне рукопись любого начинающего писателя или даже графомана, и я сделаю из него… Что? Как вы считаете?!
— Еще худшее дерьмо, — мрачно изрек коллега Кузькина редактор Лайкин, — мужчина с длинным пергаментным лицом, сам несостоявшийся писатель, впрочем, еще не до конца потерявший надежду. Редактор Степанов, коренастый, кудрявый, насмешливо переводил взгляд маленьких острых глазок с одного на другого. Костлявый Орленко усмехался.
Кузькин пожал плечами.
— Положите мне на стол любую рукопись, — небрежно предложил он. — И посмотрим, что из этого выйдет.
Утром следующего дня Кузькин увидел на своем чистом столе рукопись рассказа, отпечатанную на машинке. Он поднял ее к лицу и, близоруко щурясь, прочитал заголовок: «Мельничное колесо надежды». Николай Ергованов.
— Что за нелепый заголовок?! — фыркнул Кузькин. — «Мельничное колесо» или «Надежда» — вот отличный заголовок. Откуда здесь эта белиберда?!
Лайкин объяснил, что выудил рукопись этого рассказа из самотека. «Можешь сделать из нее шедевр, если, конечно, ты не передумал», — как можно более равнодушно сказал он.
Кузькин искоса глянул на него, полистал рукопись.
— Мне все ясно, — процедил он, — вы решили поймать меня на слове. Ну что ж. Я принимаю ваш вызов. К вечеру этот бред превратится во вполне изящную вещицу.
В рукописи было двадцать две страницы. Прежде всего Кузькин прочитал текст. Читая, он хмыкал, охал, бормотал: «Чепуха, идиотизм, глупость, какой ужасный стиль», хватался за голову, остервенело подчеркивал строчки, ставил на полях размашистые восклицательные и вопросительные знаки. Он по макушку ушел в работу и весь день, не разгибая спины, просидел над рукописью, не считая короткого перерыва на обед.
После обеда Кузькин вновь одержимо колдовал над чужой рукописью. Все же это были сладостные минуты творчества — он с треском вычеркивал слова, целые фразы и абзацы, словно вылущивал горошины из стручков. При этом Кузькин чмокал губами, закатывал глаза, чесал затылок, то застывал без движения, уставясь остекленелыми глазами на чужие строчки, то с яростью бросался на них, словно на кровных врагов. То был его звездный час. Вдохновение подняло Кузькина на самый высокий гребень творчества.
Наконец он откинулся на спинку стула, руки безвольными плетьми закачались у ножек стула, по лицу блуждала расслабленная блаженная улыбочка победителя.
— Готово! — с надменным торжеством сказал он. — Вот так рождаются шедевры. Да если бы я только захотел, разве я сидел бы здесь с вами в этом пыльном склепе! Мое имя давно бы уже гремело, а вы бы с завистью следили за моими успехами. Но видит бог — я не тщеславен. Прочитать!
— Читай! — дружно, с восторгом закричали коллеги. — Читай, Кузькин! Покажи нам кузькину мать! Весь день мы терпеливо ждали, пока ты закончишь. А теперь валяй — потряси нас! Мы готовы…
Кузькин поднялся на ноги, театрально откинул со лба воображаемую прядь — у него даже осанка стала другой — величественной, как у памятника полководцу, и стал читать, подчеркивая каждое слово помахиванием указательного пальца. Он поднимал свой голос до патетических высот и опускал до трагического шепота. Глаза его сверкали огнем гения.
Коллеги безмолвно, благоговейно, с наслаждением на постных лицах внимали. Кузькин был сейчас не Кузькиным, к которому все давно привыкли, — самонадеянным, ворчливым и хвастливым, а другим — великим, божественным, он на глазах преобразился и стал совсем другим. Как мохнатая гусеница вдруг превращается в яркую красивую бабочку.
— Вот и все, — закончив читать, с вызовом сказал Кузькин. — Можно засылать в набор. — Он вытащил из кармана давно не глаженных штанов папиросы и, обламывая о коробок спички, стал прикуривать. А прикурив, небрежно спросил: