Вульт: «Выпей еще чашку чая. О, как верно! Хотя сегодня мы не особенно много написали, а я – так и вообще ничего».
Оба сожалели лишь о том, что их прекрасное товарное сообщество несколько страдает от нехватки накопленного товара, – поскольку все золото, которое имелось у них на руках, ограничивалось так называемыми «золотыми», то бишь безымянными, пальцами. Ни Вульт не мог заработать хоть сколько-нибудь ощутимую сумму с помощью инструмента, в который дул, ни Вальт – посредством составления «нотариальных инструментов», заказы на которые получал теперь очень редко. Оба нуждались в помощи благотворительного заведения для бедных, но чтобы шанс на такую помощь появился, каждый из них должен был стать попечителем другого. Еще сегодня, не вставая с места, необходимо было взмахнуть волшебной палочкой – совершить чудо с непредсказуемыми последствиями; и братья, разгоряченные вином, разыграли это чудо в четыре руки.
А именно: они послали первые главы и отступления из романа «Яичный пунш, или Сердце» магистру Дику в Лейпциг, – с предложением этот роман напечатать.
Дело в том, что литературное произведение может своей задней частью еще находиться – и расти – в улиточной раковине писчего пюпитра, в то время как его передняя часть, с чувствительными рожками, уже ползет по почтовому тракту. Братья потому связали свою первую надежду (на благожелательное отношение к их тексту) именно с упомянутым магистром, что полагали: книготорговец, который одновременно является ученым, наверняка имеет больше критического чутья по отношению к рукописям, чем просто книготорговец, который должен будет сперва найти ученого, способного написать для него критический отзыв.
Вальт в сопроводительном письме – как советовал ему повидавший мир Вульт – постарался не уронить собственного достоинства, потребовал приличный гонорар и сохранение за собой права на все последующие издания. «Поскольку Мильтон, – прибавил флейтист, – получил за свой потерянный рай двенадцать гиней: мы должны показать в Лейпциге, что не собираемся равнять себя с ним, – и попросить сорок восемь». Нотариус очень удивился, узнав, что автор – даже такой, как он, – обладает столь большой властью, что может диктовать издателю сорт бумаги и вид типографского набора, формат книги и ее тираж (магистру было предоставлено право издать 3000 экземпляров).
После Вульт самолично понес упомянутые главы в саксонское почтовое отделение: ему захотелось, как он выразился, еще раз повидать мир.
На следующий день оба трудились не покладая рук. Любой начинающий автор верит, что всё, отправленное им по почте, уже в силу самого этого факта будет издано и напечатано, – и тем усерднее продолжает писать. Ни визиты, ни праздник, ни человек, ни письмо не отвлекали их от работы. Вульт просто не имел денег на развлечения, а Вальт был прирожденный домосед. Поэты, как и африканские народы, обрабатывают свои хлебные поля под музыку, следуя ее ритму. Но как же часто Вальт, переполненный счастьем, вскакивал с кресла, пересекал комнату с пером в руке (Вульт периодически заглядывал в его половину поверх испанской стенки и примечал это), подходил к окну и ничего не видел сквозь стекло, и не знал, как ему перенести бушевавшую внутри сладостную бурю из груди на бумагу, и все-таки снова садился к столу! После чего обычно говорил, выплескивая свои чувства: «Играй-играй, Вульт, ты мне совсем не мешаешь; я даже не обращаю на это внимания, а только чувствую, в самом общем плане, что такие звуки для меня благотворны». – «Вы лучше скажите мне, господин Сумасброд, о чем – в вашей главе – я должен написать отступление, чтобы мы оставались вместе!» – откликался Вульт.
Трапезничая – то в Вальтовой, то в Вультовой комнате, – оба пытались по возможности растянуть застолье, состоящее из одной порции на двоих, потому что никакой трактирщик не подавал им еще одной (что, впрочем, придавало их совместному проживанию еще больший смысл); и, чтобы добиться желаемого, обсуждали более возвышенные темы, нежели вкусовые ощущения, так что на языках у них вертелось больше слов, чем кусочков пищи. Они старались просчитать, на сколько миль первые главы уже приблизились к магистру Дику, с какой силой огненный вихрь «Яичного пунша» завладеет издателем, выбив его из привычной колеи, и не получится ли так, что, когда начнется публикация романа – отдельными выпусками, – дело пойдет столь быстро, что они едва будут поспевать с очередными главами. Вульт сказал: мол, если бы какой-то романист знал наверняка, что скоро умрет (потому, например, что совершит самоубийство), он мог бы отважиться на такую странную и великолепную завязку романа, что сам не нашел бы никакого способа ее разрешения, кроме разве что одного – порешить себя; потому что любой читатель – узнав, что автор умер, – предполагал бы, что интрига незавершенного романа продумана до мельчайших деталей, и ломал бы голову над ее разрешением. «А ты, Вальт, уверен ли, что протянешь еще долго? Если нет, мы могли бы затеять кое-что интересное… Между тем я вот сейчас оглядываюсь в нашей комнатке и думаю, с каким усердием – если мы оба, благодаря нашему “Яичному пуншу”, проследовав сквозь почетные врата, впишем себя в Пантеон бессмертных, – с каким усердием люди тогда начнут посещать и изучать наше гнездышко: каждый твой засохший плевок соскребут со стены и представят в печатном виде, как это произошло с комнатой Руссо на острове Сен-Пьер; даже этому городу присвоят новое имя – возможно, по аналогии с Овидиополем, его назовут Харнишполь… Однако предвкушение такого персонального бессмертия омрачается для меня мыслью, что хотя существование моего имени и будет достаточно протяженным, но при этом само имя протяженности не обретет[10]. О, если бы человек мог знать еще у крестильной чаши, что сделает себе великое имя, то разве не выбрал бы для себя такой человек, особенно если он и вообще любит пошутить, одно из самых протяженных имен, скажем (ведь смысл здесь не играет никакой роли), уже имеющееся имя какого-нибудь мускула: мистер Стерноклейдобронхокрикотириоидеус? Начитанные дамы приходили бы к нему в гости и обращались так: “Господин Стернокл – ”, – а сдвинуться с этого места не могли бы. Военные подражали бы им, говоря: “Господин Стерноклейдо!” Лишь та, которую он полюбил, постаралась бы выучить имя наизусть и любила бы своего воздыхателя так долго, пока выговаривала: “Дорогой мистер Стерноклейдобронхокрикотириоид!” А вот ученые охотно цитировали бы его, потому что уже одно такое имя у наборщиков и продавцов засчитывается за целую строчку… Кстати! Почему один из семи наследников, Пасфогель, не посылает тебе первые листы корректуры – хотя должен был бы, в соответствии со всеми клаузулами Хаслауского завещания?»
«“Автор все еще улучшает рукопись”, велел он мне позавчера передать», – сказал Вальт. После чего оба вышли подышать свежим воздухом. Нотариус ловил налету мимолетные сценки из жизни высших сословий для своего романа. Как хаслауский придворный кавалер выпрыгивает из кареты или как какая-нибудь графиня выглядывает из окна – всё это можно описать романтически, причем один человек послужит прототипом для сотен! Такая манера переноса, позволяющая превратить одно зернышко краски в возвышенное произведение искусства, невероятно облегчает для крестьянских сыновей изучение высших сословий. По той же причине Вальт предпочитал посещать именно придворную церковь – и отстаивал там службу, широко раскрыв глаза.
Затем братья вернулись домой и к своему творчеству, которое продолжалось до тех пор, пока не стемнело. На время сумерек они еще раньше отодвинули – чтобы сэкономить свет – частично более пространные разговоры, частично флейту. Пока Вульт играл за стеной, а Вальт сидел в темноте, и смотрел в синее звездное небо, и думал об утре в Розенхофе, и о Ванином сердце, и о ее возвращении, и под лунно-светлым сиянием флейты его скалистая жизнь превращалась в романтический пейзаж: ох, он не раз вставал, но тотчас снова садился, чтобы не помешать братниной игре, признавшись ему, как сейчас вкруг него танцуют минуты в невестиных одеяниях, обвитые гирляндами роз… Но когда Вульт отложил флейту и после долгих полярных сумерек наконец появился свет, Вальт испытующе посмотрел на него и радостно спросил: «Удовлетворен ли ты, брат, этой сладостной теснотой жизни; и звуками оркестра, и внутренними волшебными картинами, которыми мы сегодня наслаждались – быть может, в таком же изобилии, но только более безмятежно, чем это возможно при каком-либо великом дворе?» – «Наша жизнь – настоящая карта неба, – ответствовал Вульт. – Правда, под руками у нас лишь ее оборотная белая сторона; но вот на талер, положи его кто-нибудь на эту карту, я бы взглянул не без удовольствия».