Веселье было в самом разгаре. Они продолжали пить – каждые четверть часа какой-нибудь слуга распахивал двери, чтобы налету подхватить второе, более позднее распоряжение госпожи. Флитте и сам не понимал, почему ему вдруг привалило такое счастье: что они все так много разговаривают и совсем, черт возьми, не скучают, и что Рафаэла так чудно возбуждена. Случайно Вальт сдвинул в сторону оконную занавеску, и солнце тут же плеснуло своими теплыми чернилами на лицо Рафаэлы, так что той пришлось отвернуться; Флитте вскочил на ноги, показал ей sbozzo и спросил: разве портрет не украден – наполовину – из ее прекрасных глаз? «Наполовину? Полностью!» – вскричал Вальт искренне, но простодушно; ибо с тем же успехом барышня могла бы позировать для этого портретика, повернувшись к художнику затылком со стальным гребнем. Эльзасец в ответ подарил ей несколько публичных поцелуев. Он, наверное, сделал это слишком внезапно, слишком мало отдавая себе отчет в том, что и увиденные эмоции – как и те, о которых мы читаем, – должны иметь, с точки зрения наблюдателя, какую-то мотивировку; Вальт поспешно перевел взгляд в сторону парка и наконец поднялся со своего места.
«Я был бы настоящим сатаной, – думал нотариус, – если бы не дал им возможность помиловаться»; и он под каким-то ландшафтно-живописным предлогом ненадолго ускользнул наверх, в свою комнату. Флитте, как только нотариус прикрыл за собой дверь, от самих прекрасных губок вернулся к живописанию оных и принялся усердно наносить пунктирные линии. «Как же, наверное, эти блаженные, – говорил себе Вальт, уже наверху, – сейчас прижимают друг друга к сердцу, в то время как вечернее солнце роскошно полыхает между ними!» В его собственной комнатке рог изобилия, переполненный вечерними розами, был еще богаче и затоплял большее пространство; и все-таки две жалкие половинки Вальтова жилища (жилая часть и спальная ниша) слишком резко контрастировали с только что оставленной им нарядной гостиной, так что он оценил глубину расселины своего внешнего счастья. Он расслабился и, тоскуя по возможности хотя бы наблюдать любовь, пусть и чужую, хотел уже поспешно спуститься вниз, но тут в комнату вошел Вульт. К братнину сердцу – в само это сердце – полетел Вальт. «Как божественно, – крикнул он, – что ты явился именно сейчас!»
Вульт, вернувшийся в умиротворенном настроении, сперва, как он привык, начал задавать вопросы о чужой истории, собираясь уже после ответить на вопросы о своей. Вальт свободно и радостно рассказал ему о протекании нотариатного срока и об утрате семидесяти древесных стволов. «Плохо лишь то, – невозмутимо заметил Вульт, – что я и сам веду себя как расточитель, презирающий деньги; иначе – ссылаясь на доводы разума, на совесть и на исторические примеры – я показал бы тебе, как сильно и насколько по праву я проклинаю свое сходство, в этом плане, с другими: например, с тобой. Презрение к деньгам делает несчастными больше людей, причем людей лучших, нежели переоценка значимости денег; поэтому многих лишают дееспособности pro prodigo, но никогда и никого – pro avaro». – «Лучше иметь переполненное сердце, чем полный кошелек!» – весело воскликнул Вальт; и тут же заговорил о своем выборе новой должностной обязанности и о прекрасной неделе с Флитте, всячески восхваляя эльзасца. «Как же часто, – закончил он свой рассказ, – мне хотелось, чтобы и ты поучаствовал в наших тайных окрыленных праздниках: среди прочего и для того, чтобы научиться менее строго судить эльзасца; ты ведь в этом смысле перегибаешь палку, дорогой!»
– Флитте кажется тебе человеком возвышенным? Классическим примером душевности или чем-то в таком роде? А его веселость ты принимаешь за поэтический корабль с парусами и крыльями? – спросил Вульт.
– По правде говоря, – ответствовал Вальт, – я вижу разницу между его прекрасным легкомысленным темпераментом, пасущимся лишь на лугах Настоящего, и поэтическим легким парением над оными: ведь Флитте никогда ничему долго не радуется.
– А на протяжении твоей испытательной недели – которую ты сам очень хорошо выбрал, без посторонних советов, – Флитте не заставлял тебя совершать какие-то сомнительные прыжки, за которые потом придется расплачиваться, например, деревьями? – спросил Вульт.
– Нет, – ответил Вальт, – зато он отучал меня от ошибочных шагов во французском. – На этом нотариус не остановился, а прибегнул к риторическим фигурам речи: мол, разве Флитте не открыл ему тончайшие оттенки языка, к примеру, что никогда не следует – или разве что редко – задавать вопрос comment, ибо вежливее просто произнести с вопросительной интонацией Monsier… или даже Madame? Разве эльзасец не порицал его, спросил далее Вальт, когда он совершенно не по-французски желал кому-то bon appetite или превращал «комнатную женщину», femme de chambre, в «комнатную девушку», или называл парикмахера friseur, а не coeffeur? Разве не объяснил ему, что глупо говорить porte-chaise, потому что это можно истолковать и как chaise a porteur, и как porteurs de chaise?
– Надеюсь, – предположил Вульт, – эти языковые уроки обойдутся для тебя не дороже, чем в остаток Кабелева леса.
– Пусть его назовут псом, – сказал Вальт, – поклялся мне Флитте, если он попытается использовать их к своей выгоде… А с правописанием я даже сам помогал ему: он, к примеру, писал jabot как chapeau. Ах, хоть бы у этого бедолаги было поменьше кредиторов и побольше денег!
– Тут-то как раз и заключен для тебя подводный риф совместной с ним жизни, – сказал Вульт. – Тот, кто становится бедным – а не уже является таковым, – тот портится сам и портит других: хотя бы потому, что вынужден каждый день лгать или новому кредитору, или всё тому же, но по-новому, – просто чтобы еще немного продержаться. Поэтому такой человек каждый день справляет праздник обрезания для чужих дураков. Поэтому каждый должник должен еще и безмерно хвастаться; он должен, следуя Лейбницевой двоичной системе, записывать «8» (например, гульденов) как «1000». Какие речи – каждый день новые – слышал я (многократно) от какого-нибудь должника, который обращал их к своим кредиторам, давшим ему ссуду под залог движимого имущества; слышал и желал поэтам и музыкантам такой же великолепной неисчерпаемости фантазии, с какой он умел прекрасно и сладостно исполнять одну и ту же тему – а именно, что у него вообще ничего нет, – со все новыми вариациями!
– Я подожду, пока ты выговоришься, – вставил Вальт.
– Так, например, если говорить вкратце, – продолжал Вульт, – польский князь * * *, проживающий в В., против каждого кредитора применял особое орудие; я это знаю точно, ибо при сем присутствовал; простолюдинов низкого звания он обстреливал частично из dragon, который стреляет 40-фунтовыми ядрами, частично из dragon volant, 32-фунтовыми, – то есть был груб по отношению к грубой черни… Уважаемых в городе лиц, особенно адвокатов, которым что-то задолжал, он атаковал частично посредством кулеврины, стреляющей 20-фунтовыми ядрами, частично – посредством полу кулеврины, с ядрами весом в 10 фунтов… Против господ более высокого звания использовал pelican (вес снаряда 6 фунтов) – sacre (5 фунтов) – sacret (4 фунта) – и, наконец, против одного князя, которого считал ровней себе, применял рибадекин, стреляющий снарядами в 1 фунт.
– Что ж, – начал Вальт, – теперь и я позволю себе не без удовлетворения упомянуть, что Флитте, этот добряк, отнюдь не будучи жестокосердным, именно из-за бедняков сам становится бедняком. Из чистой и доброжелательной радости по поводу его поступков я оплатил за его спиной счета двух дамских портних; ибо сам он явно нуждается только в мужском портном, причем в одном; и так происходит сплошь да рядом: например, с этой Биттерлих…
Тут его брат распалился – сказал, что только сатана в декабре поджигает дома, чтобы раздать головешки бездомным, – что больше других швыряется подарками тот, кто знает, что вскоре взойдет на эшафот, – что, как известно, мягче всего тина, коей свойственно опускаться на дно, – что именно тираны, похитители слез, поют и жалуются трогательно, как серафимы, но это объяснимо, ибо «серафим» означает «огненный змей», – что сам он ненавидит такую смесь: воровать и раздавать, украсть и приукрасить себя —