Всё это было немаловажно. Собранные печатником сведения были ценны, но Борис хотел сам услышать подробнее о предполагаемом женихе дочери. И с не меньшей, чем думный дьяк, ловкостью вызнал о жизни и душевных свойствах принца. Борис преуспел, пожалуй, даже больше, чем Щелкалов.
В один из дней царь пригласил к себе пастора Губера, которого так поразила настенная роспись Грановитой палаты. Заблаговременно пастор был извещён о государевом приглашении доктором Крамером. На Кукуй за пастором была послана карета, запряжённая шестериком белоснежных коней, а на пороге своих покоев его встретил сам царь.
К этому времени пастор Губер оправился от потрясений ссылки, покруглел и, обвыкшись в Москве, решил навсегда связать свою судьбу с Россией. Его знания и немецкое трудолюбие оказались весьма полезными при книгопечатном деле, которое вели на Москве старый типографщик царя Ивана Васильевича Андроник Тимофеев Невежа[97] и сын его, Иван Андроников Невежа. Пригласив пастора к накрытому столу, царь и начал разговор с книгопечатного дела. Поначалу, смущённый любезным царским приёмом, пастор, человек увлекающийся и заинтересованный, разгорячился и, почувствовав себя много вольнее, заговорил о несомненной полезности книгопечатания в распространении столь необходимых России знаний, о планах и возможностях расширения книгопечатания на Москве. Высказал восхищение Борисовыми заботами, недавним распоряжением о строительстве новых палат для московской типографии.
Неожиданно для пастора двери покоев, в которых царь принимал гостя, распались, и взорам сидящих за столом явились царица Мария и царевна Ксения. Пастор поднялся столь поспешно, что едва не уронил стул. Склонился в поклоне.
Царица Мария за столом оказалась весьма милостива к Борисову гостю, предлагая невиданные им кушанья, а царевна, к изумлению пастора Губера, выказала изрядные знания немецкого языка, латыни и греческого.
Ежели кому-нибудь из москвичей дано было в эти минуты заглянуть в Борисовы палаты, то, без сомнения, сей русский человек, взбросив руки, воскликнул бы: «Да истинный ли то царь, а не немчин, в царские одежды ряженный, и царица ли то и царевна, а не кукуйские жёнки?! Господи, что деется?.. Чур, чур меня!.. Где грозные царёвы очи, где гнев самодержавный?.. Чур, чур!..»
И Москву бы зашатало на другой же день от ревущих толп. На Руси каждый в пылком своём воображении царя по-своему лепит и чаще так, чтобы он непременно удобен был и во всех отношениях устраивал, а иначе и царь не царь и в державе вовсе не то происходит.
Впрочем, царица и царевна у стола были самое малое время. Когда они вышли, царь заговорил о своей приверженности и любви к семье, к дочери и о намерении выдать её замуж.
Пастор Губер смотрел на Бориса, на измождённое болезнью и державными тяготами его лицо, на тонкие нервные пальцы и думал, проникаясь симпатией, что великодушная судьба предоставила ему — смертному человеку, ничем не выделяющемуся среди иных, — лицезреть личность необычайную, наделённую не только выдающимся умом государственным, но и такими человеческими чувствами, как любовь к семье, к чадам своим.
Пастор был потрясён и рассказал, не таясь, всё известное ему о принце Густаве. Осведомлённость пастора, переписывавшегося со многими книгопечатниками Европы, оказалась весьма обширной. Помимо известного Борису, пастор рассказал, что принц Густав учен, так как прослушал курс университета в Болонье, занимался науками в Венеции и иных славящихся учёностью городах Италии. Пристрастие его — наука ботаника, коей он отдаёт многие часы ежедневно.
— Всё это говорит в его пользу, — сказал пастор Губер, — однако я хочу обратить внимание вашего величества на одну особенность принца.
Пастор помолчал, пожевал губами. Было заметно, что ему нелегко продолжать далее свой рассказ, но всё же он сказал:
— Я протестантский священник, однако скажу, что принц воинствующий протестант… В нём нет веротерпимости, и я предвижу большие трудности в заключении брачного союза между царевной Ксенией и принцем. Густаву придётся отказаться от своей веры, а я даже с великим трудом не могу представить, что он пойдёт на это.
Губер замолчал и посмотрел на Бориса с сочувствием.
Пастора проводили из Кремля с ещё большей любезностью и почтением, нежели принимали. За каретой шли многочисленные слуги, неся на больших блюдах яства Борисовой кухни, которые мог отведать, но не отведал в силу скромности царёв гость.
А как только гостя проводили, в Борисовы покои прошёл думный дьяк Щелкалов. Царь встретил его стоя. Он был уже одет в свой всегдашний лёгкий тулупчик на собольих пупках и стоял, привалившись спиной к тёплым изразцам хорошо вытопленной печи. Лицо царя было озабоченно.
Многоопытность в делах державных подсказывала Борису, что любое действие на государственной вершине неизменно порождает множество следствий, которые могут или свести на нет первоначально задуманное, или дать выгоды даже большие, нежели вызвавшее их к жизни событие.
В Борисе было живо стремление вывести Россию к Балтике. Оно родилось давно, ещё тогда, когда он окольничим участвовал в походе царя Ивана Васильевича в Ливонию. И всё, к чему царь Борис ни понуждал Россию в укреплении её рубежей и на юге, и на западе, и даже на востоке, было в конечном итоге направлено на осуществление броска к Балтике. И сейчас, размышляя о брачном союзе дочери с принцем Густавом и зная немало о предполагаемом женихе, он обдумывал, как может сказаться результат этого брака на решении давно вынашиваемой им мечты. В этом дьяк Щелкалов, наторевший в межгосударственных делах, мог сказать своё слово.
— Садись, — сказал Борис печатнику и указал на лавку, покрытую бархатным, шитым камнями налавочником.
Щелкалов присел.
Борис подул в сложенные перед ртом ладони, как ежели бы ему было зябко. Из-под опущенных бровей взглянул на дьяка. Лицо Щелкалова, как всегда, было невозмутимо. Царь отнял руки от лица, плотнее запахнул на груди тулупчик и пересказал думному разговор с пастором Губером. Дьяк слушал внимательно, и видно было по собравшимся у висков морщинам, по менявшемуся выражению глаз, что он не только слушает, но и примеривает услышанное к известному ему ранее.
Борис замолчал и в другой раз поднёс ладони ко рту, подул в них. Он не торопил печатника, знал: для ответа время надо, вопрос был не прост.
Наконец дьяк, качнувшись на лавке, сказал, что при всей шаткости королевского шведского трона он не верит в возможности принца овладеть короной.
— Что касаемо его стремления создать из Ливонии самостоятельное королевство, о котором говорят явно, — сказал Щелкалов, — то тут при известной помощи он может преуспеть. А это в случае брачного союза с царевной, — дьяк посмотрел на Бориса, — откроет для России немалое на Балтике.
— Так, — сказал Борис и повторил: — Так… — Поднял на дьяка глаза. — Ну а вера протестантская?
На губах дьяка появилась усмешка, бровь поползла кверху.
— За корону — а ведь эта корона — самостоятельное королевство — не только от веры отказывались, — сказал он убеждённо.
И, как показало дальнейшее, ошибся. Но Борис ему поверил.
— Хорошо, — сказал царь, — надо послать к принцу в Ригу послов.
На том и было решено.
12
В царе Борисе вроде бы плотины внутренние растворились, многократно прибавив силы. Он и так работал без устали, а тут погнал, словно назавтра и солнышку не всходить и дня не будет.
В Москве вновь слёзы пролились. Царь повелел в прибавление к отправленным в западные страны восемнадцати отрокам собрать в дальнюю дорогу ещё пятерых юношей для обучения в ганзейском городе Любеке наукам, разным ремёслам, языкам и грамотам. К домам, из которых брали юношей, поставили стрельцов во избежание побега или порчи отроков. Стрельцам было велено глядеть строго. Купцов, с коими отправляли в учение юношей, царь принимал в своём дворце и говорил с ними о том, чему отроки должны быть выучены, как содержать их в Любеке, и тогда же купцам было вручено золото в вознаграждение за усердие и в уплату за иждивение и обучение молодых россиян. Царь сердечно, прикладывая руку к груди, просил купцов всяческую заботу проявить о том, чтобы русские юноши вдали от родной земли не оставили своих обычаев и веры. Купцы с коленопреклонением клялись волю царскую выполнить.