— Чего удивительного? — с гневом уже переспросил гонец. — Он при покойном царе двенадцать лет правил.
— Вот то-то, — поднял на гонца взгляд стрелец, — что двенадцать лет. Мужики в один голос и говорят: он и только он Юрьев день отменил и взял людей в крепость.
— То дело государское, — строго сказал гонец, — да и что мужикам бегать с места на место? Сиди на одной земле.
— Эко ты… — возразил стрелец. — А ежели барин в ту землю головой заживо вколачивает? А ты что, и уйти от него не моги?
— Но и бегать не дело, — сказал гонец. — Мужик, он побегать любит. Избаловались.
Стрелец опять остановился и, взглянув в лицо гонца с укоризной, сказал, растягивая слова:
— Э-э-э… Нашёл баловство — лбом орехи щёлкать… Шишек небось набьёшь… Нет, Юрьев день мужик правителю не простит.
Стрелец вновь взялся за стремя и придержал коня. Но гонец нахмурился, убрал ногу, сказал строго:
— Пошли, чего стали? — Добавил: — Высоко запрыгиваешь, неосторожно говоришь.
Стрелец шагнул вперёд, однако всё же сказал:
— А мне что? Как знаю, так и говорю.
На том разговор у них кончился. Подошли к дому воеводы. Стрелец остался у ворот и недобро, с тайной мыслью, посмотрел вслед гонцу. И, видно не удержавшись, крикнул:
— А ежели невмоготу мужикам-то? Как быть?
Но гонец не оборотился.
Воевода и в этом городе на посулы гонца склонился и слово дал послужить правителю Борису Фёдоровичу. Однако всё же закавыка вышла. Попито было за столом много. Разговор легко складывался. Воевода губы выпятил, захохотал да и брякнул:
— Что, молодец? Как тебя-то обротали… Стал бы в сторонку, да не выйдет из того толку?
— Как так? — не понял гонец.
— А ты ломоть отрезанный.
— Почему?
— Не глуп же, понимать должен. Тебе сейчас одно оставлено: и радеть, и молить за Бориса Фёдоровича. Другой на трон сядет, и голове твоей на плечах не удержаться.
Воевода, наваливаясь на стол, приблизил распаренное вином лицо к гонцу:
— По городам ездил? Людей под руку Бориса Фёдоровича склонял? За такое, брат, никто тебя не пощадит. — Выпил, вытер губы рукавом, сказал: — Коли поймали ворону в сеть, попытают, не станет ли она петь. А тебя давно сетью накрыли. — Поднял палец, помотал перед лицом опешившего гонца. — Пой теперь.
Неглупый был воевода. За свой век третьего царя ждал на престол. В груди у гонца запекло.
11
Февраль в Варшаве был вьюжный. С моря на город натащило тяжёлые тучи, и они обрушили на столицу благословенной Речи Посполитой такой снегопад, что в Варшаву не могли пробиться из-за Вислы обозы со съестным. Город был завален сугробами, в многочисленных костёлах прекратили службу. Прихожане не могли выйти из домов.
В эти ненастные, холодные дни король Сигизмунд[30] скучал в своём дворце. Снегопад лишил короля единственной забавы, которая помогала ему коротать время в нелюбимой Варшаве. Здесь, в Польше, короля увлекала только охота. С одинаковым увлечением Сигизмунд гонялся за оленями и кабанами, в худшем случае король отдавал время псовой охоте за лисами или зайцами. Но поистине праздником для короля была травля медведей. Польский медведь яростен. Охота на него требовала умения, выдержки и бодрила короля почти так же, как любимое им красное вино. Но сейчас о том не могло быть и речи. Поля завалило снегом, доходившим лошадям до брюха, а в пущи под Варшавой не следовало совать и носа.
Каждое утро, выглядывая из-за полога своего ложа, король говорил с вопросительной интонацией дворцовому маршалку:
— Погода?
Тот кисло улыбался морщинистым лицом и, приседая и кланяясь ниже, чем было нужно, отвечал одно и то же:
— Снегопад, ваше королевское величество.
Король смотрел на ужимки маршалка и думал, морща жирный лоб: «Жалкий полячишка». Хмыкал в нос и велел подавать одежду.
Польская корона, которую Сигизмунд возложил на свою голову славного продолжателя шведского королевского рода Ваза[31], тяготила короля. Поляков — всех без исключения — Сигизмунд едва терпел. Короля в Польше раздражало всё: малиновые с лазоревыми воротниками и разрезными рукавами жупаны знати, ободранные кунтуши шляхты и даже прелестные бобровые шапочки на головках ясновельможных панёнок. В тихую ярость короля приводили широкие польские сабли на роскошных перевязях. Его бесили даже польские собаки. Гнутые, на тонких ногах, великолепные борзые приводили его в бешенство. Король предпочитал датских догов — тяжеловесных, с огромными челюстями и полными ярости круглыми глазами.
Сейчас, одеваясь, Сигизмунд не без удовольствия наблюдал, с каким страхом смотрел на растянувшегося у королевского ложа огромного дога дворцовый маршалок. Старик подавал его величеству штаны и боязливо втягивал голову в плечи, следя за догом, пускавшим слюну из приоткрытой пасти на великолепный ковёр.
— Смелее, — бодрил маршалка король, — что может устрашить отважного польского пана?
— Да, да, ваше величество, — в полном отчаянии лепетал старик.
Король расхохотался, откинувшись на подушки.
В своё время, водружая на голову польскую корону, король связывал с этим создание польско-шведской унии, направленной против России. Но предприятие оказалось непомерно сложным. Прежде всего, как выражался Сигизмунд, ему гадили в собственном доме. Король удерживал за собой и шведскую корону, но носить на одной голове два таких великолепных убора было всё трудней и трудней. В Стокгольме зрело недовольство Сигизмундом, и не надо было обладать счастливым даром предвидения, чтобы сказать — трон под Сигизмундом в Швеции вот-вот рухнет. Стокгольмские интриги отнимали у короля всё время, остававшееся после любимой им охоты.
Сигизмунд негодовал, и ему уже было не до того, чтобы заглядываться на российские земли. Но всё же мечта о возможности завладеть богатыми землями на востоке никогда не покидала польского короля. Он смотрел на Россию и, не скрывая, облизывался.
Наконец дворцовому маршалку удалось одеть короля, и тот, свистнув любимому догу, вышел к завтраку.
В высоком зале с тяжёлыми дубовыми балками на потолке королевского выхода ждали папский нунций[32] Рангони в пурпурной шёлковой мантии и великий канцлер литовский Лев Запета — низкий, на кривых ногах сорокалетний человек с поломанным носом и такими острыми глазами, что, казалось, они могли высмотреть любой козырь партнёра, даже ежели карта лежала на столе, обращённая рубашкой кверху.
Приняв должные приветствия, король подошёл к камину и протянул руки к огню.
В чёрном зеве камина пылали смоляные поленья. До Сигизмунда в зале был камин, который вполне соответствовал размерам сравнительно небольших палат. Но король, любивший всё неестественно огромное, тяжёлое и неизменно глухих, желательно тёмных тонов, приказал заменить скромный, облицованный светлой плиткой камин чудовищем, разинувшим закопчённую огненную пасть на половину стены. Сигизмунд ещё не знал, что его любовь к необычайным размерам сыграет с ним злую шутку и именно из-за этой страсти он потеряет шведскую корону, да и во многом другом она принесёт ему немало огорчений. Но до этого ещё должно было пройти время. А сейчас король согрел руки, шагнул к столу, сел, расстелил на коленях салфетку и принялся за завтрак.
Обволакивающим собеседника голосом Рангони сообщил, что великий литовский канцлер располагает весьма интересными и многообещающими сведениями из Московии.
Король, отрываясь от окутанного парком блюда, с любопытством поднял глаза на Льва Сапегу[33]. Всё, что касалось Москвы, неизменно привлекало внимание Сигизмунда.
Великий литовский канцлер сказал, что перешедшие московские рубежи шпиги сообщают о недавней смерти царя Фёдора Иоанновича и о наступившем в Московии междуцарствии.