— Цесарское величество большую надежду держит на великого государя Бориса Фёдоровича. Надеется, что по братской любви и для всего христианства он его не забудет. Всего досаднее цесарскому величеству на поляков, что не может он их склонить, дабы стояли с ним заодно на турка.
Австрийцы закивали париками:
— Да, это так…
— Но, — продолжил старший советник, — надобно терпеть, хотя то и зело досадно. Цесарское величество с турецким султаном воюет, и ежели с Сигизмундом ещё начать, то с двух сторон два недруга будут. Казны же у цесаря всё меньше от турецкой войны. О победах Цезаря уже и не мыслим.
«Э-ге-ге, — подумал Власьев, — вот оно как оборачивается. Поговорим. Казною можно и помочь». И чуть было не улыбнулся не к месту, вспомнив свои вчерашние мысли о том, что мнят себя Цезарями и Максимилиан, и Рудольф. «Куда уж Цезари, — подумал, — с пустым карманом Рим не берут».
5
Получив известие о восшествии на престол Бориса Фёдоровича, Елизавета английская писала: «Мы радуемся, что наш доброхот по избранию всего народа учинился на таком преславном государстве великим государем».
Письмо из Англии пришло во время похода и тогда же, в Серпухове, было оглашено в Думе.
Когда дьяк читал, тяжёлая королевская печать, свисая со свитка, покачивалась на шнурке, и многие не могли от неё отвести взор. Алая, ярче крови, она, казалось, колола глаза. «Так-так, — было в головах, — уже и из-за моря бумаги начали приходить». И это жестокой болью отозвалось в сердцах. Ну да поговорили о послании королевы и забыли. Помнить о том было ни к чему. Чужая радость кого греет?
Ныне настало время послать своего человека к Елизавете. В Англию был отправлен думный дворянин Микулин. И, как и Власьев, он потащился — и водою, и по разбитым дорогам — до Ново-Холмогор. Иного пути не было. Весь путь — вот напасть! — как в лес въехали, охала, кричала, причитала над возком птица лунь, и так-то жалобно, с такой болью, стоном, что только глаза закрыть и содрогнуться душой. И странно: вынесут кони на опушку — тихо, но только вкатится возок под чёрные лесины — вновь страшная птица забьётся, закувыркается, запляшет над головой. И в который уже раз: «Сы-ы… Кр-р… Сы-ы…» Ну словно кожу с кого дерут.
Микулин твёрдо решил: быть нехорошему. И впрямь — к морю подъехали, а оно белое от штормовой пены. Правда, море было неспокойно уже третью неделю. И, как стало известно, суда аглицкие и ганзейские, пришедшие к неуютным и далёким берегам за лесом, ворванью, кожами, воском и другими русскими товарами, крепили на банках и у причальных стенок с особой тщательностью, а многие и вовсе от берегов отошли и дрейфовали за мысом Пур-Наволок, едва видимые в сизой мгле. Шторм гнал и гнал волну, и вода в Двине поднялась до самых высоких отметок. Но ещё больше морякам досаждал дождь, который, казалось, решил смыть с берегов и людей, и многочисленные грузы в бочках, бухтах и коробьях, громоздившиеся у воды, да и сами суда угнать в море и потопить. Вот такое накричал, наплакал лесной лунь.
Микулин после трудной дороги ночь отлёживался в тёплых палатах игумена Архангельского монастыря, а поутру, чуть свет, поехал на берег.
Море ярилось. Громадные волны накатывались из серого тумана, отчаянно кричали чайки. Думный вылез из возка, встал у прибойной полосы. Ветер рвал на плечах заячий тулупчик, забрасывал воротник холодной моросью.
Микулин зябко ссутулил плечи. Капитан с торчащей от шеи бородой толкнул его широкой, изъеденной солью лапищей в спину, крикнул, отворачиваясь от дождя:
— Ничего, не будь хмур! — Поперхнулся, закашлялся, но вновь прокричал, вплотную приблизив лицо: — Пройдём, шторм не помеха!
У берега билась шлюпка, вставала на дыбы, обнажая исцарапанное камнями днище.
Капитан, будто и не было шторма, высоко поднимая ноги в диковинных сапогах, достававших до бёдер, полез в море.
Микулин повёл глазами по берегу. Из навороченной грудами гальки торчали рёбра шпангоутов разбитых барок, валялись выбеленные волной и солнцем бревна, обрывки канатов, куски сетей. Чернели кучи травной гнили. В лицо дохнуло острым запахом рыбы и водорослей.
Думный поплотнее запахнул на груди тулупчик и шагнул за капитаном. Волна с шипением бросилась навстречу. Игумен от возка, в спину, перекрестил его дрожащей старческой рукой. Прошептал никем не услышанное в шуме ветра и грохоте прибоя:
— Спаси, господь, и помилуй…
Отдали концы и отошли от банок. Ветер встал в полный фордевинд, и капитан велел брамсели поставить и на гроте, и на фоке. Судно подняло бушприт над волной и полетело, будто птица. Мыс Пур-Наволок ушёл за край неба.
На другой день Микулин, обтерпевшись в качке, стоял у фальшборта и с дерзостью поглядывал вперёд. Капитан гудел за спиной:
— Судно с гамбургской верфи, а там мастера добрые. Остойчивости и на самую жестокую бурю хватит. Шведские каперы опасны, вот беда.
И поглядывал светлыми глазами в рыжих ресницах на горизонт. Но на море, качавшем край неба, белели только барашки волн. Однако, опасаясь пиратов, капитан взял мористее. Чайки-поморники отстали.
И всё же пираты подстерегли судно.
На рассвете на палубе явственно прозвучали тревожные слова команды. Микулин торопливо сбросил ноги с рундука. Дырчатый фонарь, со скрипом раскачиваясь на ржавом крюке, освещал закопчённые плахи низкой потолочной переборки. В каюте попахивало сгоревшим тюленьим жиром, невыделанной кожей, рыбой, но все запахи перекрывал непривычный для сухопутного человека, остро бивший в нос йодистый дух перепаханного штормом моря.
Микулин наклонился за сапогами. Из-под рук со злым писком метнулась рыжая тень. Шмыгнула под рундук.
— Тьфу, погань! — отдёрнул руку думный. Не мог привыкнуть к длиннохвостым корабельным крысам, крупным, словно кошки. — Тьфу, — плюнул ещё раз. В посольском деле надо было привыкать и к такому.
Он натянул сапоги, набросил тулупчик и вышел на палубу. В лицо ударил более резкий, чем в каюте, запах моря, с ног до головы окатила брызгами разбившаяся о борт волна. Порыв ветра ослепил, рванул на груди тулупчик и чуть не вбил назад в каюту. Микулин ударился спиной о косяк, с трудом захлопнул за собой дверь. «Однако, — подумал, — балует море». Хватаясь за леера[72], неуверенно ступая по уходящей из-под ног палубе, шагнул к капитанской рубке.
Галиот[73] вздымало, как на качелях. Постепенно глаза обвыклись, и Микулин увидел несущиеся с левого борта на галиот громады валов. Они показались много выше корабельных мачт. На вершинах валов закипала пена. Такого думный дворянин ещё не видел и невольно вжал голову в плечи. Вал упал, не дойдя до борта, рассыпался пенными брызгами. И сей же миг следом за ним полез горой к небу второй вал — ещё грозней, ещё круче. Горб набухал, медленно и неотвратимо вздымался, наливаясь пугающей чернотой. Вал прорезали ослепительно белые жгуты пены, как грозовую тучу сполохи молний. Но галиот скользнул наискось и, развалив вал на две пелены, выскочил на гребень.
Микулин, не выпуская спасительного леера из рук, оглянулся и увидел капитана. Тот стоял у мачты, выглядывая в море видимое, наверное, только ему. Думный с опаской отпустил леер и перебежал к капитану.
— Вон, вон, — указал рукой в море капитан, — смотри!
Микулин разглядел у горизонта перекрестья мачт. Пиратское судно бежало навстречу, вразрез волне. И тут на море упал туман. Да такой плотный, что и палубу закрыло белёсой, текучей падергой. Капитан откачнулся от фальшборта, гаркнул во всю силу лёгких:
— Всем наверх! Рифы отдать[74]!
Матросы кинулись к мачтам. Судно рванулось вперёд и, заметно ложась на борт, изменило курс. Шли теперь так ходко, что волны, выбрасываясь из-под бушприта, захлёстывали палубу и, не успевая сбегать в шпигаты, бурлили и пенились вокруг ног.