Из темневших ворот навстречу всадникам шагнули несколько человек. Луна высветила бледное лицо стрелецкого сотника Смирнова. Он поднял руку и взял за узду жеребца.
— Не узнаю, — сказал, подаваясь вперёд, — темно…
— Здорово, сотник, — со смешком ответил давеча условившийся о встрече казак. — Отчиняй ворота.
Воевода Богдан Бельский ждал гостей, сидя за столом при свече. Слышал, как подскакали кони, слышал и голоса во дворе, однако не встал и навстречу не вышел. Испугался: а что, ежели это Борисовы люди и разговор предстоящий лишь испытание ему? Подумал: «Борис далеко заглядывает, и от него такое вполне можно ждать». Ну а ежели бы такое сталось — что дальше, догадаться было нетрудно. И от тревожной мысли зазнобило Богдана. Лежащие на столе руки стянулись в кулаки, да так, что суставы хрустнули. И не то холод, не то судорога прокатилась по спине. Воевода упёрся каблуками в пол, вдавил локти в столешню. Эх, не хотел сплоховать! Да оно редко, когда люди по доброй воле в петлю лезут. Иной сам удавку на шею накинет, но неизвестно, что его за хвост прищемило. Думать надо, что в случае таком человек себя избыл, по-иному и мыслить трудно. А. Бельский на мир смотрел жадно. Ему жить хотелось. Глаза воеводы налились тоской.
Дверь стукнула, и в палату вступил сотник Смирнов, а следом за ним шагнул через порог широкий, во весь дверной проём, человек в коротком казачьем чекмене и высокой бараньей шапке.
— Здоров бывай, воевода, — сказал низким голосом казак, снял шапку, и, когда поднял лицо, на бритый лоб упала наискось хохлацкая чуприна.
Казак вступил в круг огня, и воевода отчётливо разглядел его лицо. Бельский знал, кого он ждёт из степи. Но то, как вошёл в палаты, заслонив дверные косяки, ночной гость, как широко взмахнул рукой, снимая косматую шапку, как резанул взглядом, да и весь напахнувший от него дух острого лошадиного пота, дыма костра и других диких запахов недобро поразили Богдана. И он — родовой московский дворянин, в ком с младых ногтей воспитывали неприязнь к степной вольнице, — непроизвольно подумал: «Тать, волк степной, тебя бы на Москве кату[85] изломать, на колесе изрубить». Но оборвал себя: «Что это я, о чём?» И заговорил ласково.
Многому учили боярского сына Богдана, учили разговоры вести и с друзьями, и с врагами, и в царских палатах, и на городских площадях перед подлым народом. И он помнил выученное. Ан разговора, какого он хотел, с казачьим атаманом не вышло. Шибко запетлял воевода. Перемудрил, недостало в нём крепости. Разговор гнулся, как лозина на ветру. Казак щурился, вскидывал чуприну и всё приглядывался к воеводе, силился уразуметь, чего хочет царёв человек, но не понял. Богдан говорил, что хорошо бы сталось, ежели казаки были бы опорой Царёву-Борисову; говорил и то, что стрельцы им единоверные братья, а он, воевода, рад их в крепости видеть и, чем сможет, тем казачкам поможет. Но всё как-то вкривь и вкось получалось у него. Слова прямого не было сказано. Но больше вёртких слов насторожило атамана лицо воеводы. Вот и улыбался Богдан казаку, но улыбка, чувствовал степной человек, была не знаком привета, но ловчей петлёй, которую хотел накинуть воевода на гостя. А он, казак, охотником был и знал, добре знал, как самого сторожкого зверя в степи ловят, и сам ловил.
— Ну как, — спросил воевода, — быть между нами согласию?
— Добре, — ответил атаман, — добре. — Но глаз на Богдана не поднял.
На том разговор закончили. Поопасался Богдан тайное сказать. И когда казак пошёл из палаты, хотел было воевода остановить его да и заговорить не скрытничая, но опять что-то тревожное удержало. Казак взялся крепкой рукой за притолоку и, повернувшись вполоборота к воеводе, посмотрел на него долгим взглядом. Уверенного слова ждал, а воевода молчал. Губы засмякли у Бельского. На лице казака родилась и истаяла странная улыбка. Он снял руку с притолоки и вышел.
Сотник Смирнов, провожая казаков, услышал, как один из них спросил:
— Ну как, батько?
— Хм, — сказали в ответ, — вот гутарят: «Церковь близко, да ходить склизко».
Третий засмеялся:
— Но и так бают: «А кабак далеко́нько, да хожу потихоньку».
И вся ватага загоготала, а кто-то матерно выругался. Кони взяли в намёт, и разговор утонул в топоте копыт.
Однако с тех пор казаки стали наезжать в крепость вовсе вольно и воевода распорядился выдавать им хлебный и боевой припас. Царёв-Борисов подлинно стал вольным казачьим городком. Не тут, так там, и утром, и ввечеру можно было увидеть в крепости казаков, сидящих за кувшином вина, услышать их песни, посмотреть на их лихую пляску, когда хмельной казак, а то два, три разом садили каблуками в спёкшуюся под солнцем землю или с гиком и свистом пускались вприсядку, вздымая пыль до самого неба. Тут же рядом десяток и более других в широченных шароварах, сшитых не то из ксендзовских ряс, не то из турецких шалей, бились на кулачки, да так, что кровавая юшка брызгала.
И тут случилось то, чего воевода Бельский не ждал. Как-то поутру к нему пришёл немецкий мушкетёр Иоганн Толлер, постоял, поджав узкие губы, и сказал, что он отъезжает в Москву, так как срок его службы в Царёве-Борисове, оговорённый ранее, окончился. И тогда же Толлер, твёрдо глядя в глаза воеводе, добавил:
— Долгом считаю на Москве сообщить, что царёва крепость стала воровским казачьим притоном, и я, Иоганн Толлер, о том молчать не могу.
У Бельского кровь ударила в голову, на висках вспухли узлы жил. Иоганн смотрел такими честными, неподкупными немецкими глазами, что было ясно: остановить его нельзя. Бельский понял: он бессилен перед этим взглядом. Иоганн Толлер повернулся и вышел, высоко держа голову.
Глаза Иоганна решили его судьбу.
На слово, сказанное воеводой, стрелецкий сотник Смирнов показал чёрные пеньки зубов и нырнул в дверь. Воевода оперся локтем о стол и долго-долго растирал дрожащими пальцами набежавшие на лоб морщины. И вдруг в растворенное окно пахнуло кизячным, горьким дымом, степной сладкой пылью, острым полынным духом — чужими для Бельского, раздражающими запахами, и тут же кобель во дворе взлаял. Да странно так, хрипло, со стоном. Завыл, зловеще поднимая высокий дрожащий звук. И запахи эти, и кобелиный вой, как острая игла, как зубная боль, пронзили Богдана. Пальцы сорвались со лба Бельского, и он грохнул кулаком по столу:
— Эй, кто там?
В комнату заполошно вскочил стрелец.
— Уйми кобеля! — крикнул воевода. — Глотку заткни!
Стрелец ошарашенно выскочил в дверь. А Богдан уже обмяк, обессиленно, вялым мешком навалился на стол и понял, что не о кобеле он хотел крикнуть и не вой собачий был причиной поразившей его боли. Однако стрельца в другой раз не позвал и сотника Смирнова не вернул.
В тот же день, после полудня, Иоганн Толлер выехал из крепости. У него был хороший конь, и он вполне надеялся на него. Конь шёл доброй рысью, ветер мягко обдувал лицо, горизонт был чист, и ничто не предвещало ненастья, не напоминало Иоганну Толлеру о злом ветре, занёсшем его служить на чужбину из милой сердцу Баварии, где такие аккуратные домики, ровные улицы в селениях и где так славно поют девушки. Да, никогда не уехал бы он от полноводного Дуная, будь подзолистые земли за ним чуть плодороднее и щедрее.
Солнце спускалось к горизонту, когда Иоганн услышал за собой топот коней. Он оглянулся и бестревожно увидел на шляхе всадников. А то поспешала его смерть.
Так пролилась первая кровь в этом страшном деле.
7
Когда Иоганн Толлер умирал на безвестном степном шляхе, царь Борис принимал в Грановитой палате Кремля его соотечественников. Для гостей были накрыты столы, и царь и царевич Фёдор потчевали их с невиданной иноземцами щедростью. Некоторое время назад Борис повелел собрать по российским городам и свезти в Москву немцев и литвинов. То были пленные, взятые ещё при царе Иване Васильевиче: рыцари, купцы, горожане — мастера разных ремёсел — из Нарвы, Пярну, Даугавпилса и других городков и крепостей. Царь Борис счёл нужным забрать их в Москву.