Бояре вышли на площадь. Успокоился народ, ушёл от Кремля.
Годунов поднялся в царскую опочивальню. По неровным складкам полога над царским ложем понял, где укрылся Богдан. Взялся за тяжёлую, золотом шитую ткань и откинул полог. На него глянуло искажённое унижением, обидой лицо. Совсем не то лицо, которое видеть привыкли. Богдан подался навстречу: что-де, как?
Борис Фёдорович не пожалел его, с насмешкой сказал:
— Выходи… — Выдержал долгую минуту и добавил: — Ушёл народ. Страха нет.
И дрогнули, сломались всегда гордо поднятые брови Бельского. Жалкая улыбка исказила губы. Богдан вскинул голову, выступил из-за спасительного полога.
Многое связывало его с Борисом. И не только годы соединяли их. Самая крепкая цепь была между ними, и название ей — кровь. Богдан качнулся к Борису, но тот отчуждённо заложил руки за спину.
Через два дня Богдана Бельского выслали из Москвы. Он был бессилен.
Пламя свечи мигнуло, и Борис Фёдорович отошёл от стола. Запахнул поплотнее на груди тулупчик. Ему нездоровилось. «Бельский, — решил, — не страшен». Но тут же и подумал: «Богдан знает то, что другим не должно быть ведомо». И успокоил себя: «Хотя и не больно он умом прыток, но небось понимает, что тайное, явным став, и его пришибёт».
Тогда же Борис Фёдорович решил: к трону надо идти через Земский собор. И чтобы от всех российских городов, от всех земель были на соборе люди. Их волею надо подняться на трон. Решил и другое: боярская грамота, о которой печётся Бельский, трону ножки подломит. Сказал себе: «Грамоты не должно быть. Власть не полтина — пополам не разделишь. Всё одно кто-то сверху сядет и погонит коней, как ему вздумается».
Оттого-то на просьбу патриарха Иова, церковных иерархов и московского люда принять царство ответил отказом. Ждал Земского собора.
10
В рыжий закат, пылавший у окоёма[28], скакал посланный Семёном Никитичем гонец. Из-под копыт коня летели снежные ошметья. Конь хрипел натужно, ёкал селезёнкой, но ходу не сбавлял. Ровно и сильно вылетали вперёд копыта, били в твёрдую наледь дороги, как в звонкую медь.
За гонцом поспешали двое в войлочных стёганых тегиляях, в глубоких ватных колпаках, настёгивали лошадей, кляня и гонца, и гоньбу, и службу проклятую.
Гонец наваливался на луку. Который день был в дороге. Устал. Щурил нахлёстанные ветром глаза. В голове от скачки звенело. Долгая дорога — тяжкий труд. Хотелось слезть с седла, распрямить спину, размять затёкшие ноги, походить по снежку — ну вот хотя бы и здесь, при дороге под берёзой, обсыпанной алогрудыми снегирями. А ещё лучше — вытянуться на лавке у печи да слушать и слушать, как стрекочет в избяном тепле сверчок-домовик. Но гонец только прижал бока коню и пустил его ещё шибче.
Семён Никитич мог быть доволен посыльным. В ямских дворах тот не засиживался, и с одним, и с другим воеводой повстречался. Говорил с третьим. На посулы был тороват, как и велено ему было Борисовым дядькой. Слов не жалел и, по-молодому, задорно блестя глазами, всё намекал и намекал, что-де Борис Фёдорович не забудет тех, кто послужит ему в трудный час.
Разговоры были не легки. Воеводы — народ тёртый. Понимали: сей миг ошибиться в выборе покровителя — дорогого стоить будет. А то, может, и голову сложишь. Но гонец, помня уговор тайный с Семёном Никитичем, прельщал, увлекал заманчивыми мыслями. И хотя усталость валила, но весел был, улыбчив, словно с праздника приехал и на праздник звал. От улыбки его — молодое лицо удалью было налито — и хмурые, и задумчивые, и испуганные светлели, разглаживались морщины. Молодая дерзость многое сделать может. «Ишь ты, — думал иной замшелый воевода, — какие молодцы у Бориса-то… Знать, дела правителя в гору идут. Лихие молодцы! Глаз боек у того только, кто хорошо кормлен и в избе тёплой живёт. Коли жрать нечего и крыша над головой худая, не взбрыкнёшь — поостережёшься. Видать, надо к этим приставать».
Гонец рассыпал шутки, прибаутки, присказки. И всё к одному сходилось: за богом молитва, за царём служба не пропадёт. Вырвав у сомневающегося пенька слово, что-де Борису Фёдоровичу он порадеет и других к тому склонять будет, обнимал хозяина, как доброго друга, — не без хмеля, конечно, разговоры велись, — сбегал по ступеням крыльца, прыгал в седло, и только морозная пыль завивалась следом. «Да, с такими молодцами, — думал воевода, — на трон и хромой залезет. А уж проныра лукавый Борис как петух на шесток заскочит. Неча и мне врастопырку стоять». Кутался в лисий воротник домашнего тулупчика.
Однако день ото дня стал примечать гонец, что нет-нет, а тот или иной воевода в разговорах взглядывал на него странно. В глазах непонятное показывалось, пугающее. Ан задумываться посланнику Семёна Никитича времени не оставалось. Гнать, гнать надо было вперёд, поспешать что есть силы. Да и молодое, задорное в душе играло. В гору шёл. Как же, Борисов дядька поручение дал. Здесь что уж и думать? Говорено людьми: верхние поманят — верхние и отблагодарят. А думать надо было. Жизнь у человека одна, да и его она, а не дядина. Но, знать, на том молодость стоит: шпорь коня, пущай летит он как на крыльях, а там, что за холмом, видно будет. Не пропадём! В молодые годы трудно поверить, что ты убог и предел у тебя есть. Да и не нужно это, наверное.
Лес кончился, пошли поля с темневшими навозными кучами. Знать, рядом жильё было: навоз только что вывезли, его и снегом даже не укрыло. Дымком потянуло, конь и вовсе в струну вытянулся в беге.
За полем показались избы, и остро и больно кольнул в воспалённые глаза гонца высвеченный закатом золочёный крест на церкви.
Из-за крайней избы на дорогу вышли стрельцы. На плечах бердыши. Первый вскинул руку:
— Стой, стой!
«Застава», — подумал гонец и натянул поводья, сдерживая коня. Тот извернулся боком и, рвя, кроша шипами подков наледь, сел на задние ноги. Но всё же разбег был так силён, а стрельцы так неожиданно вышли на дорогу, что гонец не сдержал коня и он с ходу налетел на заставу. Стрельцы бросились в стороны. Однако один уцепился рукой за узду, повис, закричал зло:
— Ты что? Царёву заставу бить? Разбой!
И, встав на ноги, сорвал с плеча бердыш, устремил в грудь всадника. Хищно блеснуло отточенное остриё. Ловок стрелец был. Но налетели тегиляи, закричали:
— Московский гонец! Московский гонец!
Заматерились, заорали сиплыми, застуженными в гоньбе глотками:
— Аль не видишь? Глаза, что ли, в затылке?
Стрелец смешался, отбрёхивался:
— Пошто гоните как бешеные? Кто вас знает, какие вы люди…
— А то не приметил? — закричал ещё пуще тегиляй. — Залил, видать, буркалы[29].
Но полаялись да и успокоились. Гонец сказал:
— Ведите меня к воеводе. Бумага московская к нему.
Лихой малый, что едва не запорол гонца бердышом, вызвался проводить гонца. Вскинул бердыш на плечо и зашагал вперёд. Гонец подобрал поводья и тронул коня следом. Тегиляи потрусили, как и прежде, сзади.
Стрелец шагал широко, размахивал свободной рукой и нет-нет да и поглядывал на гонца ясным глазом. Наконец спросил:
— Как на Москве-то, какие дела? — Любопытство, знать, его распирало. Даже приостановился, взялся за стремя. — Что говорят-то?
Гонец тронул тёплый бок коня каблуком. Покосился на стрельца.
— А что тебе надобно знать?
Стрелец усмешливо скривил весёлые губы:
— Все… Мы здесь давно никакими слухами не пользовались. Кого царём-то собираются крикнуть? — И в другой раз улыбнулся гонцу. — А?
Гонец помедлил минуту, раздумывая.
— Царём? — переспросил и сказал: — Бориса Фёдоровича, правителя.
— Правителя! — с искренним удивлением воскликнул стрелец. — Бориса Фёдоровича? Быть не может!
— Отчего быть не может? — подобрал губы гонец. — Истинно говорю.
Стрелец стремя отпустил и несколько шагов шёл молча, думая о чём-то своём.