И сегодня от отчаяния поутру решился на крайность. Нелегко было пойти на такое, но другого не зрел Богдан. Да оно всегда так — где квас, там и гуща. Ежели уж сердце загорелось — трудно человеку свернуть с избранного пути. Только очень сильным это дано, а Богдану страсти дурманили голову. Но страсть — не сила.
Как только московский народ собрался на Пожаре, из Спасских ворот на белоснежном аргамаке вылетел Бельский. На Богдана смотреть было любо-дорого. Шуба соболья с воротником выше головы, золочёный шлем, на каждом пальце блещущие огнями перстни с лалами. На один такой камушек торжище со всеми рядами, лавками, лотками, со всей человеческой требухой с лихвой купишь. И глаза у Бельского горели, как лалы. Соколиный взгляд. За ним с десяток молодцов выскакало, и тоже один другого краше. Коники играли. Из-под копыт дробь рассыпалась. Люди поворотили головы, по торжищу прокатилось:
— Кто это? Кто?
— Бельский, не видишь?
— Богдан! Верхний!
Народ повалил к Бельскому. Всякому интересно взглянуть на бравого да нарядного. Он сильной рукой, так, что только ошметья снежные полетели из-под копыт, осадил коня. Улыбкой расцвёл во всё лицо. Зачастил лихой скороговоркой:
— Люди московские славные! — И так-то раскатился широко звучным голосом: — Что ж вы шапку ломаете перед Бориской? На царство ходили просить, а он вам чем ответил?
Богдан привстал в стременах, сложил три унизанных перстнями пальца в известную фигуру. Ткнул рукой в народ:
— Вот чем ответил он на просьбу!
Конёк веселился под Богданом, прял ушами. Народ таращил глаза, не понимая, к чему бы такому, счастливому, на торжище дурака валять. Посиживай себе в богатых палатах, размягчась душой у тёплой печи. Зачем беспокойство? Надсад? За дураков Богдан поторопился их посчитать. Оно конечно, народ московский послушен и терпелив, но глупым его не назовёшь. И в глазах у многих любопытство сменилось недоверием. Распаляясь больше и больше, Богдан тыкал рукой на стороны:
— Вот, вот — на всё ваше уважение!
Лицо Бельского уже не улыбалось, а было диким. На скулах вспухли желваки, борода встала колом.
Всколыхнуть московский люд хотел Богдан, поднять его, как взнузданного коня. Бывало такое на Москве. Крикнут — и вспыхнет первая былка, а тогда не удержать. Степным палом заревёт огонь, пойдёт пластать до окоёма, всё пожирая жарким пламенем. Бежал когда-то и сам Богдан от такового пожара, вспыхнувшего на московских улицах. А теперь намеревался своею силою вздуть пламя и своею же силою направить его туда, куда ему, Богдану Бельскому, хотелось. Рёва людского ждал он. Вот-вот, думал, вырвется страшное из глоток: «А-а-а-а!»
Но забыл Богдан, что для такого за сердце надо зацепить людей. И не о себе думать, а о них. Он-то себя тешил, свою болячку растравлял. Обмануть можно одного, двух, а народ — нельзя. Из толпы ровный голос спросил:
— А что ты нам, московскому люду, скажешь?
Богдан опустил руку, пошарил глазами по лицам и крикнул:
— С испокон веку говорено — одна голова хорошо, а две лучше!..
Тот же ровный голос прервал его:
— Сказка петая. Боярского правления хочешь?
И так это получилось, как ежели бы кто всезнающий продумал и предусмотрел заранее то, что Бельский упрётся рогами в закрытые ворота боярские, а закипев, вылетит на торжище и вопрос свой задаст московскому люду. Цвет в цвет было угадано. Отсюда и голос:
— Боярского царства ждёшь?
И в голосе том не вопрос, а издёвка прозвучала.
— А что бояре! — крикнул Бельский. — Мало Руси послужили? Аль забыли боярина князя Воротынского, победившего татар при Молодях[35]? А Шуйского боярина, Ивана Петровича[36], тоже забыли? Псковскую его оборону? Аль не он Москву защитил? Коротка у вас память…
— Было, было, — ответили ему. — Но мы и другое помним.
— Знаем, руки боярские загребущие. Исподнее с людей снять готовы.
— А ты сам не помнишь, когда отроком был Иван Васильевич, как бояре на Москве гуляли? Запамятовал?
И в другой раз смелый голос спросил:
— Так что, боярского царства ждёшь?
Не удержался Богдан — выхватил плеть, взмахнул над головой, кинул вперёд коня:
— Годуновский прихвостень! Бей его, собаку!
Верил Богдан — толпа что волчья стая: свали одного волчину — другие его рвать бросятся. Говорил: мужик умён, да мир дурак. Но опять вышла ошибка.
Аргамак встал как вкопанный. Крепкая рука схватила коня за узду. Перед Бельским стоял человек с рассечённым плетью лбом, кровь широкой полосой заливала лицо. Но он смотрел твёрдо.
— Нет, — сказал смелый человек, — я не собака. Стрелец московский. И в войнах был рублен за Русь. А вот и ты мне мету оставил. — Стрелец отёр лицо, взглянул на кровь. — Может, краской этой, — поднял глаза на боярина, — твою рожу намазать?
И случилось то, чего не ожидал Богдан. Толпа вплотную подступила, чьи-то руки схватили за шубу, кто-то подколол аргамака острым. Конь, визжа, взвился на дыбы, и не отпусти стрелец узду, неведомо, чем бы всё кончилось. Скорее всего, свалили бы под ноги нарядного Богдана. А под ногами-то, под каблуками — не сладко: косточки хрустят.
Но подскочили молодцы, на кониках, хлеща нагайками по головам, по рукам, по плечам, отбили Бельского; поддерживая с боков, поскакали к Спасским воротам.
В толпе засвистели. Кто-то кинул ком грязи и испятнал, изгадил богатую Богданову шубу.
Зашевелился Пожар, заходил, забурлил. Вишь ты, нарядного, знатного прогнали прочь! Сопливый мужичонка в драных портах, всего-навсего привёзший пуд мороженых карасей на торжище, и тот сорвал серую шапчонку, засвистел в два пальца:
— Улю-лю-лю!
…Слуги всё подносили и подносили меды да водки, но вино не помогало. Ворочал Бельский головой, оглядывал боярские лица, думал: «Кафтан-то я шил новый, а вот дыры в нём оказались старые».
Но то, что сделано — сделано и назад не вернуть. Одно оставалось Богдану — пить вино.
Бояре сидели хмурые. Веселья не было за столом. Фёдор Никитич постукивал дорогим перстнем в серебряную ендову, полную вина, поглядывал на Богдана, и в глазах у него была тоска. Вот и многое могли бояре, и люди были под рукой у каждого, и людей тех немало, было золото, власть, что порой и сильнее золота, но не связывались концы. Морщил многодумный лоб боярин Фёдор, старший в роду — да ещё в каком роду! Однако напрасно с надеждой поглядывали на него сидящие рядом братья. Словно с завязанными глазами сидел за столом боярин Фёдор. И умный был человек, книгочей, знаток многотрудной истории, а понять не мог, что застит ему глаза.
У Богдана был ещё козырь. Бориса разом прихлопнуть можно было, ежели только эту карту на стол бросить. Богдан опустил лицо. И вдруг забрезжило в сознании — он, как и Борис в Новодевичьем, увидел длинный переход кремлёвского дворца, каменные плиты пола. Дверь в царёву спальню неслышно растворилась. На ложе в неверном свете лампад возлежал царь Иван Васильевич. Память Богданова, чётко, безжалостно, до содрогания, высветила лицо Грозного. Богдан руку поднял, пальцы вдавились в глаза. «Нет, — как и предвидел Борис, осадил Богдан скачущие мысли, — тот козырь из колоды доставать нельзя, ибо прихлопнет и правителя, и меня с ним». — Вина, — крикнул Богдан, — вина!
…Стрелец, ухвативший за узду Богданова коня, был Арсений Дятел.
13
В овине пахло старыми, лежалыми снопами, пылью и холодной, тяжёлой затхлостью, которая присуща всем заброшенным постройкам. Но здесь не было ветра, и крыша, хотя и дырявая, укрывала от снегопада. Овин стоял далеко в стороне от видимых на высоком берегу Яузы домов, и стежки к нему были заметены матёрым, улежавшимся снегом.
На овин этот Иван с мужиками — Степаном и Игнатием — набрели, уже выбившись из сил. Мужики с трудом отвалили приметённые снегом двери, втащили под крышу полуживого Ивана. Он упал на старую солому и забылся в беспамятстве.