8
Третий год не родила хлеб русская земля, и страданиям не видно было конца. На опустевших московских улицах редко-редко можно было увидеть человека, ещё реже тощую клячу, с трудом влачившую телегу, и даже паперти храмов, всегда запруженные калеками и нищими, были безлюдны. Некому было подать милостыню, да некому было, однако, и просить её. В трёх скудельницах, как испуганно шептали по городу, уже захоронили треть московского люда.
Медленно, нехотя всходило солнце, путаясь лучами в зубчатых мерлонах стены белого города, некогда такой нарядной, белоснежной, а ныне облезлой, исхлёстанной дождями, землисто-серой, в ржавых пятнах. Некому было приглядеть и за стеной. Да что стена — люди мёрли.
На Пожаре торговые ряды были на замках, а некоторые лавки так и вовсе заколочены. Крест-накрест горбыли, и в них ржавые гвозди, всаженные без всякого бережения по шляпку. А было-то, было… Эх, да что говорить… В иконном ряду, правда, торговали чёрными иконами такие же страшноглазые, как и их святые на досках, богомазы. В ветошном ряду да нитяном тянули жалкими голосами «купи, купи!» укутанные в рванье бабы. Вот и вся торговля. Дождь хлестал в лужи.
На Москву невесть откуда навалилось вороньё. И знать, от великой радости и странно, и страшно удумала эта крылатая пакость кататься по куполам церквей и соборов. Такого раньше не замечали. Растопырится черноклювая поганка, сядет на вершине купола на хвост и катится вниз, как на салазках. Сорвётся с края и с гоготом, с клёкотом, вовсе вроде бы не вороньим, взмоет вверх, к святым крестам. Диво? Нет, брат, какое уж диво! Действо сатанинское. Люди не знали, что и думать.
Арсений Дятел, глядя с крыльца своей избы на вороньи игрища, затеянные на видневшемся из-за соседних крыш куполе малой церквёнки, даже плюнул.
Ныне Арсений собирался в поход. Под Москвой стояло мужичье войско. Это были голодные, сошедшие со своих деревень, так как недостало у мужиков сил терпеть муки. Они разбивали редкие обозы, шедшие на Москву с хлебом из дальних мест, жгли и грабили усадьбы, осаждали монастыри. За Москву ныне и хода не было. До того высылали против них малые отряды стрельцов, но мужики дрались яростно, с отчаянием и побивали стрельцов. Атаманом у них был Хлопко Косолап, как говорили, человек недюжинной силы и дерзости. Ныне привёл атаман своё войско в Котлы. От деревеньки этой рукой было подать до белокаменной. Идти против мужиков было ох как непросто, однако знали и то стрельцы, что, ежели Хлопко возьмёт Москву, случится страшное. Этого-то и боялись.
Дума постановила направить против Косолапа воеводу Ивана Басманова[103] со многою ратью.
Патриарх повелел всем церквам звонить в колокола. Народ знал: такое к беде. Повелел же патриарх возжечь свечи у святых икон, но свечей не нашли. Церкви стояли неосвещённые, и оттого ещё страшнее казался глухой колокольный бой.
Ступени проскрипели под каблуками. Стрелец повернулся и вошёл в избу. От печи глянула на него хозяйка. Одни глаза остались у неё на лице, а какая крепкая, румяная, налитая бабьей силой была вовсе недавно. Голодно было в доме у стрельца, хотя вот и жил царёвым жалованьем. За эти годы и корову съели, и телушек, и овец и обоих коней свели со двора в обмен на хлеб. Одно утешение было — все остались живы. С печи таращились из-под тулупа на отца мальцы. Редкая семья так-то вот на Москве уцелела. Тесть всё же помогал. Старику-то одному немного было надо, вот и подсоблял. Так и ныне принёс Арсений с Таганки чуть не половину мешка проса. Не хотел голодными оставлять, как уйдёт в поход, ни мальцов, ни жену.
Стрелец сел на лавку. Дошагал-то еле-еле, шатало и его. А надо было поспешать. Царёва служба не ждала. На душе у стрельца было неспокойно, нехорошо.
В ночь по Серпуховской дороге вывел воевода Иван Басманов против Косолапа десять стрелецких полков. Когда рассвело, стрельцы заслонили от мужичьего войска выход на широкие выгоны Донского и Даниловского монастырей и обступили Косолапа, оставив за спиной у него Москву-реку да выход березняками на болотные топи. Смел был Косолап и в бою отчаян, да воевода Басманов в военном деле был ему не чета, и, как свалить мужика, знаний ему достало.
Взошло солнце, и стрельцы с позиции подле Серпуховской дороги увидели в отдалении безлистный, стоящий стеной березняк и перед ним серые ряды мужичьего войска. Небо было пронзительно синим, как это бывает только в погожий осенний день, и берёзы в свете разгорающегося дня сверкали подобно свечам ярого воска. Тишина плыла над березняками, над лугом, и не хотелось верить, что через малое время сойдутся на лугу, на унизанных обильной осенней росой травах, две стены живых людей, дабы убивать друг друга.
Дело, однако, не начиналось.
Медлил воевода Басманов, медлил и Хлопко Косолап. У Ивана Басманова, правда, была надежда, что не выдержит мужик этого грозного противостояния, дрогнет и побежит. У Косолапа же такой надежды не было, ан первым нарушить тишину и он не решался. А скорее, верил, что сильнее будет удар, когда сойдут стрельцы с позиции, блеснёт в глаза мужикам боевой металл, и каждый в его войске скажет: ах вот как вы, так нате же! Вот здесь выше взлетит рука с топором, шире развернётся плечо, вздымая косу.
Воевода повелел служить молебен перед боем. Попы надели на шеи епитрахили, и стрельцы по одному пошли к кресту.
От Серпуховской дороги видно было, что и в мужичьем войске нашёлся попишка. У берёз поставили на телегу ведро с водой, и поп кропил головы снявшим шапки мужикам.
Среди других поцеловал крест, дрожащий в слабой руке плачущего попа, и Игнатий. Медь креста показалась ему солёной. Выпрямился, шагнул в сторону, надел шапку и увидел: стрельцы у дороги строились в ряды.
Когда солнце перевалило за полдень, всё было кончено. На истоптанной, взрытой, истолчённой луговине лежали сотни тел, а так нежно, так бело светившие поутру стволы берёз были испятнаны нестерпимо алой кровью.
В сече был убит воевода Иван Басманов, но мужичье войско было разбито и рассеяно по лесам. Много мужиков утонуло в болоте, и только малая часть их, перейдя топи, ушла от погони.
Ушёл от погони и Игнатий.
9
Зима на ноги вставала. На святого Мартына лёг на землю снег, и Степан, выйдя поутру из шалаша, даже рукой заслонился от его яркости. А когда переморгал пляшущие в глазах искры и отстранил от лица руку, увидел идущих от леса с десяток мужиков. Вгляделся, но не признал.
Мужики подходили всё ближе, и Степан разглядел рваные армяки, голодные лица, топоры за кушаками и сразу же понял, кто это такие. Одного из мужиков, чернобородого, вели под руки. Голова у него свешивалась на грудь, ноги едва переступали.
Мужики подошли, и от них дохнуло угрюмой угрозой голодной, нахолодавшей бездомности. Вдруг, раздвинув передних, подступил к Степану бородатый, приземистый, в нагольном, с короткими ободранными полами тулупчике, крепкий мужичонка и, разинув зубастый рот, выдохнул изумлённо:
— Хе, Степан, не признаешь! Ну, паря… — Раскинул руки. Степан, от неожиданности ломая неуверенной улыбкой губы, забормотал:
— Да, я… Э-э-э…
Но тут мужик, и вовсе сбивая Степана с толку, хлопнул его по плечу и, обращаясь одновременно и к нему, и к стоящим за спиной мужикам, заторопился:
— Да нас с ним в подвале мучили, от пытки бежали вместе… — Блеснул глазами. — Запамятовал, Степан, а? Неужто не признаешь? Да я Игнашка! Игнашка — вспомнил?
В памяти Степана забрезжили путаные улицы Москвы, вспомнилась белозубая улыбка Лаврентия, пугающий тихий его голос, и тут же ясно встало перед глазами испуганное лицо Игнатия. Но то был вовсе иной человек, нежели стоящий сейчас перед ним на крепких ногах бородатый мужик с топором за кушаком. Иной… Степан подался вперёд. Неломкий, прямой взгляд, чётко обозначенные в бороде жёсткие губы, выпукло проступающий из-под среза шапки широкий, упрямый лоб… Но всё же угадал он по затрепетавшей в углах губ улыбке прежнего Игнатия. Да и голос выдал старого знакомца. Голос, который хотя и меняется со временем, но, наверное, более чем иное в человеке долгие и долгие годы сохраняет неповторимые нотки. Хрипотцу, сиплость, или, напротив, звонкую силу, певучесть, или же какую-то особую округлость звука, что никогда не повторяется в других голосах.