Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Царевна Ксения, отличавшаяся красотой, была пощажена для потехи самозванца; впоследствии она постриглась и скончалась в 1622 году. Прах царя Бориса, удалённый при самозванце из Архан­гельского собора, при Михаиле Фёдоровиче был перевезён в Троице-Сергиеву лавру, где покоится и ныне; там же покоится и прах семьи Бориса.

Борис Годунов - Nazvan.png

Борис Годунов - Venz_3.png

Часть первая

ЛОЖЬ

Глава первая

1

Борис Годунов - F.png
ёдор Иоаннович изнемог и умирал, как и жил: не гневясь и не протестуя. Бескостные руки его не могли и свечу держать, и Фёдор Иоаннович слабо, извинно улыбался. Но он был царь, и велено было растворить на Москве двери церквей, возжечь свечи и, всенародно вопия с надеждой, молить о продлении дней последнего в роде Рюриковичей.

На колокольню Чудова монастыря полез по обмерзшим ступеням звонарь. Колокольня была стара. В кладке зияли дыры. Ветер гулял по стенам, опасно гудел, тревожил.

— Исусе Христе наш, — шептал звонарь, осторожно ступая по заметённым снегом, неровным ступеням. — Исусе Христе… — хватался красными, замёрзшими руками за обледенелые перильца.

Ветер прохватывал монаха до костей.

— Грехи наши, — шевелил серыми губами звонарь, — грехи…

Знал он, по ком звонить идёт, и скорбел сердцем. «Тиха, тиха была жизнь на Москве при блаженном Фёдоре Иоанновиче, — толкалось в голове, — почитай, так и не жили никогда…» И не то мороз, не то мысли эти выжали из глаз монаха слезу. Светлая капля поползла по бескровному, рытому морщинами лицу. Пожалел монах царя.

Чернец забрался на звонную площадку. Здесь ветер был ещё жёстче. Вовсю закрутило, забило звонаря, затолкало злыми порывами. Однако, отерев лицо рукавом грубой рясы, монах огляделся.

Внизу открылась Москва. Белым-бел стоял город. Но чётко на снегу проступали красные каменные стены Кремля, надворотные, затейливые его башни, мощные стены Китай-города. И избы, избы — и в один и в два света — без края. Велика Москва — глазом не охватишь.

Монах широко перекрестился, крепко прижимая пальцы к груди, и взялся за колючую от мороза верёвку. Качнулся лёгким телом, падая вперёд, ударил в стылую медь.

Бом! — поплыло над городом. Бом! Бом! Бом! — как крик.

Двери сорока сороков церквей растворились на Москве, ярко вспыхнули свечи перед иконами, упали на колени люди, и многажды было повторено:

— Боже, продли дни блаженного!

Приказ Большого дворца двадцать пудов воска дал на свечи, да и так, от своих щедрот и великой жалости к умиравшему царю, многие из москвичей, кто побогаче, по полпуда, а то и в пуд поставили свечи.

На московскую землю в те дни упали невиданные холода. Спасаясь от их лютости, слетелось в город вороньё, сорочьё, лесные птицы. На улицах, пугаясь, московский народ видел волков, необыкновенных лисиц — и рыжих, и красных, и голубых, и чёрных. Они шныряли меж дворов, как собаки, их ловили и изумлялись необычному меху.

Многие говорили:

— То знаки. Ждать надо мора или чего хуже.

Шептали и иное, ещё более страшное. Но скажет человек — и в сторону. Ясно — испуган и слово боится молвить, аи не может держать его под замком и предупреждает ближних:

— Вот на Сивцевом Вражке, у бабы старой, что травами для болящих золотухой приторговывает, метла на сору колом встала…

— А на Никольской, на Никольской… У булочника монастыря Николы тесто в опаре…

И далее не в силах говорить, человек рот прикроет рукой. А пальцы пляшут:

— Знаки всё, знаки!

На разговоры эти мужики поглубже надвигали шапки. Бабы заслоняли лица платками. Боязно было, сумно.

— Знаки!

В Кремле, у царского дворца, для обогрева, презрев боязнь перед пожарами, разрешили жечь костры. Пламя вздымалось рыжими сполохами к тесному небу, бурлило, но люди вплотную подступали к огненным языкам. Тянули руки к жару. Мороз давил на плечи.

Костры были зажжены и на улицах у многих церквей, и на перекрёстках. И ревели, ревели стылые колокола.

Поутру, чуть свет, разгребёт мужик изломанными ногтями наледь на слюдяном оконце, глянет — метёт, метёт текучая позёмка, мороз, горят костры, и всё — бом, бом, бом — колокола. Неуютно. «Что дальше-то? — шевельнётся в нечёсаной голове. — Что дальше?» Сядет мужик на лавку и опустит плечи.

А колокола гудят, гудят непрерывно. Рвут душу…

…Но видно, уже ничего нельзя было вымолить у бога для Фёдора Иоанновича. Он умирал, и только малая жилка, явственно проступившая на запавшем его виске, билась, трепетала, обозначая, что жизнь не покинула ослабевшее в немощи тело.

Патриарх Иов[1], белый как лунь, с измождённым молитвами и постами лицом, ломая коробом вставшую на груди мантию, склонился к умиравшему, спросил, отчётливо выговаривая:

— Государь, кому царство, нас, сирых, и свою царицу приказываешь?

Царь молчал.

Иов, помедлив, начал вновь:

— Государь…

Державшие крест руки Иова ходили ходуном. Боязно было и патриарху.

В царской спаленке душно, постный запах ладана перехватывает дыхание. Оконце бы растворить, впустить чистого морозного воздуха, но не велено.

У низкого царского ложа, на кошме, вытянувшись в струну, любимица Фёдора — большая белая борзая. Узкую морду положила на лапы, и в глазах огоньки свечей. Разевает пасть борзая, тонкий алый язык свивается в кольцо. Борзая ещё глубже прячет морду, шерсть топорщится у неё на загривке. Может, не доверяет людям, стоящим у царского ложа? Может, боится их? Может, опасное чует?

Патриарх шептал молитву.

Со стены на Иова смотрели иконные лики древнего письма. Прямые узкие носы, распахнутые глаза. В них скорбь и мука. Многому свидетели были древние, чёрные доски, многое свершилось перед ними. И рождения были, и смерти — всё пронеслось в быстротекущей жизни, а они все глядят молча. А что поведать могут доски? Человек лишь един наделён глаголом.

Вдруг малая жилка на виске государя дрогнула сильнее, как если бы кровь бросилась ему в голову. Губы Фёдора Иоанновича разомкнулись.

— Во всём царстве и в вас волен бог, — сказал государь, уставив невидящие глаза на патриарха.

Иов склонился ниже, дабы разобрать слова.

— Как богу угодно, — продолжил Фёдор Иоаннович, слабо шевеля губами, — так и будет. И в царице моей бог волен, как ей жить…

Жилка на виске царя опала.

Иов медлил, согнувшись, над ложем, словно ожидая, что царь заговорит ещё, хотя понял — устам Фёдора Иоанновича никогда не разомкнуться.

Душа Иова содрогнулась.

Патриарх выпрямился, и царица Ирина, взглянув ему в лицо, страшно закричала. Упала головой вперёд.

Больной, задушенный голос царицы подхватили в соседней палате, потом дальше, дальше, так, что стоны и вопли пошли и пошли гулять по многочисленным лестницам и лесенкам, переходам и переходикам старого дворца. Бились в стены, в окна, в низкие своды палат, пугая, ещё и ещё раз говоря всем и каждому — хрупок и немощен человек и коротки его дни.

Борзая с пронзительным, стонущим визгом вскочила с кошмы, метнулась к Фёдору, отпрянула назад, уткнулась в колени царицы. И вдруг повернулась к людям. В глазах вспыхнула ярость. Зарычала борзая, оглядывая стоящих в палате, будто говоря: «Царицу я не отдам». Прильнула к Ирине.

Иов протянул невесомую руку и опустил веки Фёдора Иоанновича.

Двери царской спаленки бесшумно распались, в палату вступили бояре. Косолапя, настороженно косясь на бьющуюся у царского ложа Ирину, вошёл Фёдор Никитич Романов[2]. Рыхлые щёки боярина подпирал шитый жемчугом воротник. Топырился на затылке. За плечами у Фёдора Никитича теснились дядья и братья. Боярин встал на колени, прижался лбом к дубовым половицам.

вернуться

1

Иов (153? — 1607) — архимандрит Симонова монастыря, с 1586 г. митрополит московский. В 1589 г. избран первым патриархом всея Руси. Твёрдый сторонник Годунова, в июне 1605 г. свергнут с патриаршества сторонниками Лжедмитрия, кончил жизнь иноком старицкого Успенского монастыря.

вернуться

2

Романов Фёдор Никитич (1553 — 1633) — боярин, принимал участие в борьбе за власть после смерти Фёдора Иоанновича, в 1600 г, репрессирован Годуновым и годом позже пострижен в монахи под именем Филарета. Ростовский митрополит с 1606 г., патриарх всея Руси с 1619 г, Будучи отцом избранного на трон в 1613 г. Михаила Романова, оказывал большое влияние на политику последнего.

4
{"b":"802120","o":1}