Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Борис Фёдорович, сдвинув брови, напрягал глаза, но оттого темнота за окном не становилась различимее. Слух царя ловил отдельные голоса, звоны, шорохи, шумы, но и это не было разъято на понятные звуки, а сливалось в один глухой гул.

Чёрный воздух был душен.

Рука Бориса Фёдоровича, лежащая на холодном мраморе подоконника, начала дрожать. Он отвернулся от окна и прошёл в глубину палаты, покусывая губы. Во всём теле было напряжение.

Дьяк Щелкалов, читавший поодаль, у стола, посольские отчёты, прервался и поднял на Бориса Фёдоровича глаза. Но царь даже не оборотился в сторону думного, и Василий понял это так, что Борис Фёдорович внимательно слушает письма.

— «…А посему считаю, — продолжил дьяк, — что Сигизмунд, отягощённый долгами и нищетой государства своего, Российской державе во времена настоящие ратными действиями повредить не может».

Дьяк отложил зашелестевшую в пальцах бумагу и от себя сказал:

— Сей вывод думного дворянина Татищева, ежели взять во внимание писанное ранее, счесть надо зело верным.

Царь утвердительно кивнул.

Дьяк взял со стола другой свиток — это был отчёт Афанасия Ивановича Власьева — и начал читать его ровным и чётким голосом.

А Борис Фёдорович всё так же ходил в глубине палаты, не прибавляя и не замедляя шага, не останавливая и не перебивая ничем дьяка.

Последние слова Власьева думный выделил голосом:

— «…По моему разумению, мягкой рухлядью или чем иным цесарю следует помочь, ибо без того подвинуть их величество против крымского хана, Литвы или Польши и думать не можно».

Царь остановился, и каблуки его чуть приметно скрипнули. Оборотившись к дьяку, Борис Фёдорович сказал:

— Сие заключение тако же следует счесть верным.

Щелкалов взял со стола отчёт думного дворянина Микулина. Царь, по своей привычке, вновь заходил вдоль стены, то приближаясь к дьяку, то уходя от него.

«…Многажды могли обогатиться, — читал дьяк, — когда бы не только северными морями, но и немецкими пользовались…»

— Такое и подтверждения не требует, — неожиданно прервал его Борис Фёдорович и подошёл к окну.

За окном всё изменилось, да так, что у царя едва не вырвался изумлённый возглас.

Над Москвой взошла луна и разом высветила и площади, и улицы, и отдельные дома, и кресты на церквах и соборах. Вся Москва лежала перед кремлёвским дворцом как на ладони. Золотом сияли купола церквей, чёрными шапками поднимались гонтовые крыши крепких изб, льдистым серебром отливали одетые в свинец коньки знатных дворов. И чётко, броско рисовались на высвеченном луной небе кремлёвские башни и зубцы могучих стен. И даже звуки стали различимы, понятны и ясны. Вон стрелец на стене откинул голову назад — и:

— Слу-у-шай Ка-а-зань!

И в ответ тут же раздалось:

— Слу-у-шай Вла-а-ди-мир!

И ещё дальше:

— Слу-у-шай…

«Всё, всё видно, — подумал царь, — чего это я? Какие сомнения? Всё видно и в пределах наших, и за гранями рубежей, и в сегодняшнем дне, и в завтрашнем».

И как лгал людям, солгал и себе, так как не видел даже то, что в этот самый миг уже стучался в дверь романовских палат на Варварке неведомый ему ещё Григорий Отрепьев.

Борис Годунов - Venz2.png

Часть вторая

ВОЛКИ

Глава первая

1

Борис Годунов - Z.png
има 1599 года была ветреной, морозной и бед принесла много. В самую стынь ломало крыши, выдавливало оконца, валило кресты с церквей. А ещё с осени, как расцветилась до необыкновенного обсыпная рябина, знающие люди предсказывали: «Лихая будет зима. Ох, лихая…»

Оно так и сталось.

По весне, глядя на бесснежные поля, заговорили о неурожае. Проплешины чёрной, стылой, глыбистой земли вносили в людские души неуютство, смятение, страх. Забоялись и отчаянные. Русь издревле хлебом жила и хлебом была крепка. А вот на тебе: деревянный пирог — начинка мясная.

Просить у бога урожая по последнему санному пути отправился в подмосковную святую обитель царь Борис. О том от имени московского люда и чёрного, и посадского, и купецкого звания, и лучших дворянских фамилий слово держал перед царём патриарх Иов, и он же, патриарх, в сей скромной обители вёл службу.

Царь Борис молился истово. Крепко прижимал трепетные пальцы к груди и глаз не отводил от святых ликов, скорбно, с болью и жалостью смотрящих с древних досок.

Иов взглядывал на Бориса, и в груди у патриарха сжималось тревогой необычно колотившееся сердце: Иов думал: «Не к добру такое. Не к добру…» И в другой, и в третий раз взглядывал из-под высокого с алмазным крестом клобука на царя. Боязливо щурился. По серому лицу, давно не видевшему солнца за толстыми стенами глухих монастырских келий, от глаз к вискам прорезались морщины. «Сердце — вещун, — думал Иов, — вещун…»

Борис клал поклоны. Колеблемое сквозняками пламя свечей то вспыхивало ярко, то пригасало, рвалось вверх и на стороны, лицо царя менялось в неверном освещении. То видны были на нём страстно, с мольбой обращённые к иконам глаза, то высвечивался высокий лоб, то угласто проступали обтянутые скулы и тогда провалы щёк на узком царском лице обозначались чёрными тенями. Нездоровое лицо было у царя. А всё — суета, суета, мирские хлопоты.

Свет свечей трепетал, струился, и вот пляшущее пламя ярко высветило прижатые ко лбу длинные и тонкие Борисовы пальцы, склонённые узкие плечи, и опять выплыли перед патриархом распахнутые глаза царя. Щемящая тревога в груди Иова поднялась с большей силой.

Трудны и непонятны царские мысли. Однако патриарх уразумел, глядя в Борисовы глаза, что так, как он, только о хлебе не просят. Святые слова «хлеб наш насущный даждь нам днесь» со столь глубокой страстью, истовостью, взабыль не читает и голодный. Здесь было иное. Но что? Понять сие Иов не мог и только пристальней вглядывался в Борисово лицо. Свет свечей вновь заплясал под сквозняками, и глаза царя ушли в тень.

Иов был прав. Не о едином хлебе молил бога царь, хотя лучше, чем кто-либо иной в храме, угадывал гибельность неурожая для Руси. За полгода перевалило, как повенчан был Борис на великие и малые земли государства Российского, и борения и страсти, сопряжённые с его воцарением на древнем престоле Рюриковичей, должны были утихнуть. Ан нет, того не случилось. Покоя царь Борис не знал, как и прежде.

Входя в храм по высоким ступеням крыльца, выстланным в честь приезда царя по ноздреватому серому камню алым сукном, Борис неловко оступился. Однако, поддержанный под локти, выпрямился и вскинул глаза на встречавших его на ступенях храма. Здесь стояли верхние, те, что власть держали на Руси. Романовы. Старший, Фёдор Никитич, и братья его, Александр, Иван, Михаил. Недвижимо стояли, крепко. И нарядные, и уверенные. Каждая складка дорогой одежды, покойно опущенные руки, прямые плечи, каждая морщинка на лицах свидетельствовали: стоят они здесь и по праву, и по чину, и по роду. Рядом — Шуйские. И тоже в них проглядывала порода, и тоже право и чин.

По левую руку от патриарха стояли Годуновы. Дядья царя: Иван Васильевич, Семён Никитич. И родня иная: Вельяминовы, Сабуровы. Близкий Борису князь Фёдор Хворостин. Горсть людей-то. Горсть. Однако сила от них шла, говорящая всем и каждому — они сверху. Русь под ними.

Ближе других вышагнул навстречу царю толстый, не в обхват, первый в Думе боярин — князь Фёдор Иванович Мстиславский. И вдруг в рыжих навыкате его глазах Борис заметил усмешку. Она тут же истаяла под моргнувшими веками. Фёдор Иванович склонил голову, попятился, раздвигая задних широкой спиной, ан всё же царю достало времени понять и оценить боярский взгляд.

Твёрдо вбивая каблуки в алое сукно, Борис быстрее, чем надобно, взбежал на крыльцо. Прошагал мимо князя, но, и встав на молитву, всё видел дерзкие, с рыжинкой глаза. Напоенная сладким запахом ладана, раззолоченная, красно-алая от пламени свечей внутренность храма, долженствующая радостно всколыхнуть душу, неожиданно поразила царя дохнувшим в лицо жаром ненависти и злобы.

58
{"b":"802120","o":1}