Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Подрёмывал думный дворянин. Но когда старший из рейтар заглянул в оконце кареты, то неожиданно встретил направленный в упор, внимательный взгляд серых настороженных глаз. Шляхтич отпрянул от оконца, почувствовав себя неудобно. Кашлянул в пышные усы. Думный дворянин, напротив, ничем беспокойства не выразил и так же уныло поклёвывал носом.

Старший из рейтар — должно быть, по молодости или оттого, что перья лебединые уж больно задорно играли за спиной, — решил: «Странный москаль. Ему бы красоваться в карете, окружённой столь представительным отрядом, а он вот скис, прячется за кожаный фартук». Да и другое удивляло резвого шляхтича: к пирам и застольям московский посланник был равнодушен, но проявлял живой интерес к разговорам с людьми низкими и, по его, шляхтича, мнению, недостойными внимания, как-то: корчмари, торговцы грошовые или вовсе холопы.

Как только остановится поезд у яма или корчмы, москаль тотчас заводит разговор с чёрным людом. Да и спрашивает всё больше о безделицах, для пана никакой цены не имеющих. То интересуется, как хлеб уродился или как скот перезимовал, больше того — что нынче от урожая ожидают, голодно ли живут или сытно.

Вот уж забота — что в брюхе у холопа. Хе! Прислушаешься к такому разговору да и плечами пожмёшь. А москаль и в следующей корчме с тем же. Всё — жито, жито, овёс да, прости господи, моровые болезни. И так на час или более карету задержать может. Гордый шляхтич одного правила придерживался и верил в него твёрдо: крестьянин что конопляное семя, и сколько его ни жми, поднавалившись, хоть одну капельку масла ещё выжать можно. Рейтары между собой даже посмеиваться начали над странностями Татищева. И зря, конечно.

Думный дворянин свою цель имел.

Татищев вёз в Варшаву весть о венчании Бориса на все российские государства. Однако поручено ему было выведать доподлинно: крепок ли западный сосед российской державы? И разговоры в корчмах да ямах лучше, чем застольные речи, сказали ему: голодно в польских землях и золота Сигизмунду ждать неоткуда. Бедствует чёрный люд, и, как ни усердствуй, с Речи Посполитой шерсти не настрижёшь.

За окном кареты тянулись к небу строгие кресты костёлов, выхвалялись красными черепичными крышами замки, но вот поля тут и там жёлто посвечивали сквозь черноту пахоты тощим песочком. С такого поля надорвись, но житом не обсыплешься. Не ухожены были поля, лежали в жестоком небрежении. И хотя шляхтичи поскакивали бойко вокруг кареты, но, по понятиям Татищева, им бы скорее впору было «караул» кричать. Разорена и не обихожена была польская земля.

Кони всхрапывали, влегали в постромки, били копытами в первый осенний хрусткий ледок, вскидывали лебединые шеи. И опять поля, поля бежали обочь дороги, ельничек, и опять поля… Песочек жёлтенький так и резал глаза. Плохая, вовсе бросовая землица.

Вот так поглядывал, поглядывал российский думный дворянин в оконце и своё выглядел.

Но и другое его интересовало.

Перед самым отъездом из Москвы имел Татищев в Посольском приказе разговор с печатником Василием Щелкаловым, да ещё дал знать всесильный дьяк, что разговор сей ведёт он по научению самого царя. Прямо этого не сказал, но Василий никогда прямо ничего не говорил. Намекнёт — и в сторону. Ну да служба его была такая — умный поймёт, а дураков Василий в Посольском приказе не держал.

Упёрся в столешню локтями Василий и, помолчав ровно столько, сколько требовалось после упоминания имени помазанника божьего, сказал, что есть слух из Варшавы о готовящемся великом польском посольстве в Москву. Посольство-де привезёт договор об унии между Речью Посполитой и Российским государством.

Василий бороду сжал рукой, выказав тем несвойственное ему волнение. Поднялся и, остановившись у муравленой печи, прижал ладони к тёплому её боку. Ладони у него костяные. И он всё прижимал, прижимал теснее руки к зеркалу печи, словно не чувствуя тепла. А в печи-то огонь хорошо взялся. Из-за неплотно притворенной дверцы так и било алым. Но знобило, знать, или, скорее всего, разговор беспокоил. Прямая спина думного дьяка была напряжена, но вот он повернулся и, глядя в глаза Татищеву, сказал:

— Уния — большое дело. Слов поляки нагородят, думать надо, много. Во главе посольства, как говорят, будет Лев Сапега, а он что заяц петлявый: напрыгает — не разгадать.

Василий мигнул холодными глазами, договорил:

— Надобно знать допрежь приезда сих гостей, что за унией стоит, и это в твоей поездке главное.

С польской унией Василий чутьём угадывал неладное, но до конца проникнуть ещё не мог и вот посылал вёрткого Татищева туман развеять. Что-то уж больно заспешили паны с предложениями дружбы. А знал дьяк: от доброты душевной редко бывает, чтобы в межгосударственных делах торопились. «Непременно, — думал, — за унией выгода своя есть». Ну да он не против выгоды был, беспокоило иное — обоюдной она должна была стать. А такого пока не выплясывалось.

И ещё сказал дьяк:

— О многом догадываться можно, но нам в гаданюшки игрывать нечего на государевой службе. Понял?

Татищев склонил голову.

Дьяк шагнул к стоящему у стены тёмному, с глухими, крепкими дверцами шкафу, достал толстые книги, обшитые жёлтой потрескавшейся кожей. Подержал в руках и положил перед Татищевым. Подвинул свечу:

— Читай. Здесь многое есть о польских делах. — И вдруг добавил: — Ещё братом моим, Андреем, писано. Читай, читай… Оно без знаний добрых и тесто у бабы в опаре не взойдёт… У короля Сигизмунда тебе трудно придётся.

И неожиданно всегда плотно сжатые губы дьяка дрогнули, глаза, к удивлению Татищева, засветились теплом. Может, вспомнил всесильный дьяк брата, которого Борис ещё правителем угрыз, аки зверь дикий, и с высокого места согнал, или правда пожалел своего посланца? Василий, при всей строгости, посольских людей — из тех, на кого положиться мог в сложном деле, — жалел и оберегал всячески.

… — Гей-гей-гей! — закричали рейтары, веселя коней.

Татищев глянул в окно.

По левую и по правую руку от кареты теснились серые, словно обмазанные дорожной грязью домишки. Это была Прага — предместье Варшавы. Думный поднял глаза и за Вислой, среди множества топорщившихся к небу черепичными гребешками крыш, на высоком берегу увидел величественный силуэт храма Святого Яна. В стороне от него вздымались крыши королевского дворца.

В животе у думного кольнуло остро, и он было уже сморщиться хотел от неудобства этого, однако вдруг раздумал и сказал: «Ничего, поглядим». Но это так, для себя только. Для рейтар же и прочих любопытных, живо поглядывавших от домов на карету, поскучнел лицом и уткнулся в воротник: мол, устал дорогой и интереса ни к чему нет. Знал: Москвой приказанное делать надо, и делать честно, хотя бы и кровь из носу пошла.

4

Но сколь ни озаботил Татищева хитромудрый Василий, ещё более трудный урок назначил он думному дьяку Афанасию Ивановичу Власьеву, послав его к австрийскому цесарскому дому.

Афанасий Иванович — не чета Татищеву и в родословной не много мог помянуть имён, однако в изворотливости, знании посольской службы ни в чём родовитому сослуживцу не уступал, а может быть, даже и превзошёл того, так как в достижении цели настойчив был до беспощадности к себе. Здесь наверное можно было сказать: этого в двери не пустят — так он в окно влезет.

И внешне не был похож Власьев на думного дворянина, посланного в Варшаву. Дьяк высок, крепок, хорош твёрдым, умным лицом, на котором посвечивали бирюзовые неторопливые глаза. Да и всей повадкой был он неспешен, но просимое им выполнялось людьми тотчас и с желанием, так как каждый чувствовал, ещё и не перемолвившись с ним, что этот попусту не говорит и помнит: рубль тратить с копейки начинают, а человек убывает со словом, сказанным не к месту.

Поляки не пустили московского посланца к австрийскому цесарскому дому через свои границы. Не хотели разговора Москвы с цесарем. Но тем озадачить Щелкалова было трудно, хотя он сильно подосадовал на эту неудачу и сказал что-то невнятное, но, думать надо, не очень лестное для западного соседа.

54
{"b":"802120","o":1}