Борис не слышал первых слов службы, так как внутри у него кипело от яростного возбуждения. Прилившая к голове кровь застила глаза, и он едва различал святые лики. Только минуты спустя Борису явились слух и зрение.
Иов вёл службу древним чином. Грозный, ничего не прощающий бог витал над головами. Лица склонялись долу, никли под властью неискупаемых грехов и страха перед ответом за них.
Голоса хора, звучавшие низко и тяжело, были подобны огню костра, на котором сгореть суждено каждому. И костёр этот разгорался яростно и зло, языки пламени охватывали души, разжигая, раскаляя их, оглушая угрюмым рёвом.
Борис коснулся лбом пола. Он знал все разговоры о неурожае. Говорили ему о недобрых приметах, страшных гаданиях. Извивались, морщились губы старателей донести до царского слуха загадочные слова и лихие вести о грядущем море, когда люди будут есть траву и убивать друг друга за кусок хлеба. «И не токмо деревни заглохнут, — шептали, — зарастут травой города. Путник будет бояться остановиться в доме, и сосед не пойдёт к соседу, страшась быть убитым. У матерей высохнут груди, а мужчины будут не в силах похоронить мёртвых». Бормотали и другое — неразборчивое. Да Борис и сам различал впереди многое. Ощущение близящейся беды, всегда таившееся в глубине его сознания, становилось с каждым днём явственнее и острее. Оно было слишком глубоко, чтобы выразить его словами, однако нисколько не теряло от того в силе.
Неожиданно в хоре над гудящими тяжко звуками взметнулся высокий, светлый, прозрачный подголосок, затрепетал необычайно высоко и разом освободил молящихся от давящей тяжести. И звенел, звенел, забираясь выше и выше. И Борис, лишь повторявший за патриархом слова молитвы, вдруг воскликнул:
— Господи! Укрепи шаги мои на дорогах твоих, дай силы и оборони!
И в церковной службе нужен роздых. Без него нельзя. «Не нагружай осла своего чрезмерно», — сказано людям. А Иов был пастырь опытный и знал, как вести молитву.
Хор вслед за светлым подголоском смягчился, и древний напев зазвучал, не грозя и пугая, но, напротив, бодря и поднимая души, вселяя надежду. Туманившие голову страхи отхлынули от Бориса, и он увидел: рука, сложенная в троеперстие, сжата словно в кулак. И тут же почувствовал: дрожат губы. С усилием царь отвердел лицом и пальцы мягко положил на лоб. Мыслями обратился к молению Иова.
Хлеб был нужен и чёрному пашенному мужику, и государевой казне. И нужен был больше, чем прежде. Крепости Руси искал царь Борис и мира для неё же, однако знал, что крепость и мир сопряжены, а пахотный плуг чёрного мужика единственная сила, коей, поддержав одно, защитишь другое.
Неперелазным частоколом поднимал Борис твердыни, защищавшие Русь от дикой степи по южным пределам. Елец, Белгород, Оскол, Царёв-Борисов город вставали один за другим мощной преградой крымской орде. И то стоило великого труда и великих трат. Упрочивал Борис западные грани, где Литва и Речь Посполитая грозили непрестанно. Крепил Смоленск, Псков, Новгород. Да и об иных крепостцах и городках заботы были. Иван-город, Ям, Копорье, Орешек, земля Карела требовали и призрения, и золота. А ещё и с севера хотел защититься Борис, где стоял Архангельск-город — надежда на российские дальние торговые дороги. Но и это было не все в мыслях царских о хлебе. Неудержимо, разящей поступью шла Русь на восток, утверждаясь грозными острогами и городками. Тюмень, Тобольск, Пелым, Березов, Сургут, Верхотурье, Нарым раздвигали восточные пределы. За горы Кавказские устремлялся царский взгляд. Да, хлеб был нужен России!
Смолк светлый подголосок в хоре, но направленные им густые басы гремели теперь с уверенностью и напором. «В вере обрящете, — говорили голоса, — в пути укрепитесь, сбудутся ваши желания и надежды». Кто-то всхлипнул, воскликнул неясное, многим и многим слёзы омочили глаза, однако то были слёзы не страдания, а радости.
Борис вышел из храма с надеждой, что доброе свершится, а злое будет наказано.
От трапезы царь отказался и, сказав только несколько слов дядьке своему, Семёну Никитичу, сел в поджидавший возок, в который уже проводили с бережением царицу Марию и царских детей.
Бояре с почтением окружили Борисов выезд — скромный кожаный чёрный возок. Одно лишь в выезде выдавало высокое положение хозяина: шестерик караковой масти, необыкновенно подбористых и живых коней.
За Борисом притворили дверцу, и возок тотчас тронулся.
Бояре склонились.
Возок покатил, убыстряя ход.
Провожавшие стояли, не поднимая голов. Вдруг стало видно, как по опустевшему враз двору гуляет невесть откуда взявшаяся пороша. Кружит, петляет, ложится солью на застилающее крыльцо храма алое сукно, играет полами долгих боярских шуб. Неуютным, голым показался двор обители, хотя и обнесён был немалой стеной и затеснён, даже излишне, многими постройками.
Князь Фёдор Мстиславский с поскучневшим лицом запахнул шубу и решительно зашагал к трапезной. Ступал тяжело, давил землю. За ним потянулись остальные. Стоял великий пост, но ведомо было и князю Фёдору, и боярам, что обитель святая ни рыбами, ни иной доброй пищей не обнесена и не обижена.
Борис, выйдя из храма, не только слова не сказал боярам, но даже не кивнул.
Ежели грядущий голод лишь брезжился в глубине беспокойного царёва сознания, то о ненависти к нему стоящих вокруг трона он знал наверное. Здесь гадания волхвов и вещания юродов были не нужны. Он долго шёл к власти и видел, что ступени на вершины её выложены завистью и злобой, уязвлённым честолюбием и ненавистью. И он, угадывая гибель свою и рода Годуновых, ждал удара только от людей, стоящих вокруг трона. И всё же, хотя Борис и не мог быть с ними, он не мог и без них. «То крест мой, — говорил Борис, — тяжёл он, а не переступишь».
Царский возок с передком, забросанным снегом, неспешно катил по ухабистой санной дороге. Накануне выгоняли мужиков из ближних деревень обколоть, выровнять дорогу. Но куда там! Мужик русский на дурную работу всегда был ленив. А тут и впрямь была одна дурь. Поковыряли мужики пешнями, и ладно. Подтаял ледяной наст, просел. Борисов возок потряхивало.
Не в пример другим случаям, когда царёв поезд в пути окружало до тысячи, а то и много больше стремянных, иноземных мушкетёров, стрельцов, трубников и сурначей, Борис на этот раз повелел в дороге его не беспокоить и царскому взору своим присутствием не мешать.
Возок поднимался в гору.
Царица Мария, утомлённая службой, дремала, и дремали же, привалившись к ней, царские дети — царевич Фёдор и царевна Ксения. Борис из-под опущенных век взглядывал на них и кутался в шубу. Его, как всегда, познабливало. Лицо царя, однако, было спокойно. Даже Борисовы глаза, неизменно с затаённой настороженностью присматривавшиеся к людям, были умиротворённы. После глубоко проникшей в душу молитвы, один на один с близкими людьми в тесном коробе возка, Борис чувствовал — может быть, впервые за долгое время — тихую безмятежность, и эта минута была ему дорога. Мысли царя то улетали к российским пределам, обшаривая только ему ведомые дали, то возвращались к сидящим напротив родным людям, и глаза ласкали лицо царевича Фёдора — великую Борисову надежду на продолжение рода Годуновых.
Черты лица царевича выдавали в нём ещё отрока, и трудно было сказать, каким оно станет в будущем, однако было видно, что лицо сложено соразмерно и чётко, не имеет изъянов, а чуть удлинённый овал его, намеченная челюсть говорила о зреющей воле. Высок, хорош был лоб царевича, и Борис с удовлетворением подумал, что голова сия слеплена для мыслей смелых. Да, царевич Фёдор уже и ныне радовал Бориса прилежанием к учению и умением не по годам пытливо вникать в то, что иным и более зрелым возрастам было не по силам. К изумлению многих, Борис пригласил для воспитания царевича учителей из немцев и повелел учить его и языкам, и цифири, и иным наукам. Немец Герард составил для царевича карту России. То вызвало немало возмущений. Патриарх Иов, преодолев робость перед царём, явился к Борису и, потрясая посохом, сказал, что неразумно вверять царственного отрока попечению католиков и лютеран. У патриарха пухли жилы на сморщенной шее, пальцы дрожали. Посох по-костяному сухо пристукивал в дубовые плахи пола.