— Обширная страна наша, — воскликнул он, — едина по религии и языку! Вспомним Содом и Гоморру[77]. От многоязычия, от шатания в вере погибли сии древние города!
Царь теми воплями пренебрёг. Царевича Фёдора учили, как было повелено. Борисом было обозначено тогда же, чему обучить и царскую дочь. Ей вменено было разуметь письменно, читать книжно и иностранные языки знать. То было вовсе как гром среди ясного неба. Девке-то к чему сия грамота? Девка она и есть девка, хотя бы и царского рода. Царёв духовник даже опешил. Но царь был твёрд в решении.
Борис взглянул на царевну. Она спала. Чуть припухлые девичьи губы выдавали лёгкое дыхание.
И опять мысли Борисовы улетели далеко. С царской вершины видится многое, даже и такое, что смертному недоступно. Да оно, может, и не нужно. Что там, впереди? Заглянешь — да и напугаешься. А со страхом, известно, трудно жить. Это царская доля. Царю в колокола звонят, но и ему же о страшном ведать. Одного без другого не бывает. Ежели бог счастья привалит, то чёрт зла пригребёт.
Возок качнуло гораздо, и царь понял, что они перевалили взгорок.
Борис подался вперёд и выглянул в слюдяное оконце. С высоты холма открылся пологий, долгий спуск, полоса перелеска да петлистая река, уходящая в поля. Взгляд Борисов безразлично скользнул по неприметной дали, но вдруг веки его дрогнули, и он, насторожившись лицом, вплотную приблизился к оконцу.
Снизу, от темневшего леска, по заснеженному склону, след в след шла стая волков. Борис отчётливо, так, как ежели бы это было вовсе близко, разглядел матёрый с сединой загривок передового волчины, сильные лапы, вылетавшие из-под груди, рвавшееся из пасти паром дыхание. Волк шёл легко, вольно кидая распластавшееся в беге тело. Саженные прыжки казалось, не стоили зверю никаких усилий, и он стлался над снежной заметью серой тенью. Зверь бросал и бросал тело вперёд мощными жгутами мышц, и было непонятно, не то он уходит от стаи, не то ведёт её.
Неведомо почему Борису вдруг захотелось непременно выйти на дорогу и не через оконце, но вживе и как можно ближе увидеть и матерого вожака, и стаю. Неожиданное желание всколыхнулось в Борисе так остро, с такой несдерживаемой силой, что он тотчас приподнялся и стукнул в переднюю стенку, как ежели бы уже не Борис, но кто-то иной, более властный и настойчивый, управлял его рукой.
Царский возок остановился. Но волки не учуяли и не увидели ни коней, ни возка, ни вышагнувшего на заснеженную дорогу Бориса. Ветер дул в низу холма, от реки, и запахи не доходили до стаи, а может быть, в бешеном скоке волки не обращали внимания на опасные приметы.
Придерживая полу шубы, царь стоял на дороге. Сейчас он видел волчью стаю так ясно, что разглядел тёмные подпалины на боках вожака, плотно прижатые к квадратной голове треугольные уши. Из-под лап вожака брызгами летело льдистое крошево снежного наста.
Царь подался вперёд и застыл, вглядываясь в рвущегося вперёд волка.
Вожак был — порыв, движение, стремительность. Тело его, от морды до конца поленом брошенного хвоста, было вытянуто в линию, и так округло и ладно, что он, казалось, парил над землёй.
Стая шла в угон. Крупные двух-, трёх- и четырёхлетки. И они шли хорошо. Тела упружисто, с ощутимой силой и гибкостью наддавали в беге. И всё же Борис почувствовал: вожак без особых усилий может оторваться от стаи и уйти вперёд. Слишком угласто проступали у шедших за ним лопатки под шкурами, слишком тяжелы были лапы, не обретшие, как у вожака, бойцовой сухости и крепости, что дали ему, вероятно, долгие охотничьи тропы. «Так, может быть, он всё же не уходит от них, но ведёт за собой?» — подумал Борис. И в это время, неожиданно метнувшись в сторону, вожак развернулся и, проваливаясь задними лапами в снежную заметь, вскинул голову навстречу летевшему на него молодому, только начавшему линять по весне волку. Царь увидел, как взметнулось вверх тело крупного трёхлетка и в тот же миг косой скользящий удар клыков вожака полоснул по обнажившемуся брюху, распоров его от груди до паха. Волк отлетел в сторону и пополз по снегу, волоча за собой ало и страшно обозначившиеся на снежной целине внутренности. Больной, захлебывающийся вой ударил в Борисовы уши. Царь откачнулся от возка, ступил с дороги и увяз в снегу. Глянул под ноги. Но рык, хрип и вой выплеснулись снизу с такой силой, что Борис торопливо вскинул глаза. Неведомо почему Борис был целиком на стороне вожака, и ежели бы смог, то расшвырял, разбросал пинками, разогнал его преследователей. Однако волки были далеко, и даже крикни Борис, голос его не остановил бы схватку. Слишком жарок был волчий бой, и человеческий голос не прервал бы его. Слепая ярость владела стаей.
В матерого волчину вцепились два трёхлетка, рвя тёмные в подпалинах бока. Но вожак тем же разящим ударом, которым опрокинул первого волка, резанул одного по шее, вывернулся на сторону, поддел под рёбра другого, вскинул и, тряся головой, въелся в мякоть. Тут же вырвавшийся вперёд из цепи третий волк впился ему в горло. Серый клубок тел, судорожно дёргая бьющими по воздуху лапами, взрывая снежную целину и разбрасывая комья наледи, покатился к кустам.
Борис отступил от обочины и оглянулся. В нарастающем грохоте копыт к возку по дороге мчались конные. Над одним из них всплеснул чёрным крылом широкий плащ, и царь понял: мушкетёры.
Борисов дядька, Семён Никитич, услышав царёво слово о том, чтобы в пути его не беспокоили, распорядился по всей дороге — в оврагах, перелесках, за корявыми избами деревень — поставить дозоры и оберегать царский возок строго. «Глядите в оба, — сказал, — а зрите в три!» Кулаком взмахнул. Так что хотя ни спереди, ни сзади, ни сбочь царёва поезда не скакало, как обычно, ни одного человека, глаз довольно много следило за Борисовым выездом.
Молодой стрелецкий сотник, стоявший в дозоре с десятью иноземными мушкетёрами и двумя десятками пеших стрельцов, увидел, что царёв возок остановился, и, желая порадеть на службе, разгорячившись, свистнул и погнал коня. За ним пошли мушкетёры.
Подскакав к возку, сотник скатился с седла и стал перед Борисом. После лихого скока грудь стрельца дышала прерывисто, глаза беспокойно метались по дороге, отыскивая причину царёвой остановки.
Подскакали мушкетёры. Эти были спокойны. Нерусские лица, красные от морозного ветра, сдержанны. Из-под плащей мушкетёров торчали непривычно длинные шпаги.
Борис пожелал спуститься к перелеску, где только что кипел волчий бой.
Сотник, чтобы царю пройти без помехи, торопясь, ступил на обочину притоптать снег.
Борис, издали разглядев серые тела, подумал: «Ну а вожак-то ушёл али нет?» И ему захотелось, чтобы непременно ушёл, но едва подумал об этом, как увидел матерого волчину. Тот лежал у кустов, выделяясь тяжёлым телом, мохнатой башкой, заметно продавившей хрупкую наледь. Борис подошёл и остановился над павшим волком. Снег вокруг был изрыт, истоптан, испятнан алой, ещё не застывшей кровью, и казалось, её пресный, беспокоящий запах пропитал даже воздух. Но это было не так. Тревожно будоража всё в человеке, пахнет по весне поле, тронутое первыми лучами солнца, и запах, который втянул в себя Борис, шёл не от бросившихся в глаза кровавых пятен, но от гнущихся под ветром лозин талины и самой земли, просыпающейся после зимней спячки. Поднятая борозда хлебной нивы и только что отрытая могила пахнут одинаково, хотя первая уготована, чтобы дать жизнь, а вторая, чтобы принять смерть или то, что остаётся после неё. Начала и концы имеют много общего, и не случайно с трепетом человек встречает рождение и с трепетом же ждёт смерть.
Башка вожака грозно и даже торжественно лежала на лапах. Матёрый волчина не опрокинулся, не растянулся безобразно, но лишь приник к земле, прильнул к ней, как к последнему и желанному пристанищу. Даже сама неподвижность волка несла в себе что-то значительное. Но сотник по молодости, по глупому желанию непременно услужить царю шагнул к вожаку и, ловко подцепив носком нарядного казанского сапога поникшую голову зверя, выставил её так, чтобы Борис смог получше разглядеть. Весело играя голосом, сотник сказал: