Светало. В просеке, затенённой высокими деревьями, был тот сырой зелёный сумрак, который даже и после того, как взойдёт солнце, стоит в еловом лесу. Но ветер, ровно и глухо гудевший меж высокими вершинами елей, развалил густой их шатёр, и в просеке просветлело так, что лицо князя отчётливо выступило из сумрака. Высокий лоб, выглядывающий из-под бобровой шапки, чётко рисованные губы, узкие скулы, хорошо очерченный подбородок — всё выказывало, что слабости князь не допустит, ежели ему придётся переступить даже через то, что для иного могло бы стать непреодолимой преградой. И только рука князя, лежащая на луке седла, не по-мужски узкокостная и нервная, говорила, что не хватает в нём силы. Той силы, которая, питая и поддерживая волю и целеустремлённость, позволяет человеку совершить задуманное. Ну, да об том судить трудно, так как давно сказано: «Которая рука крест кладёт, та и нож точит».
Ветер смягчился, и вновь спустившийся зелёный сумрак затенил просеку, однако можно было приметить, что князь в ожидании, и в ожидании напряжённом и волнующем его.
За день до этого странного похода Василия Голицына в ельник, отстоящий от стана российского войска на добрых два десятка вёрст, видели его у главного воеводы Фёдора Ивановича Мстиславского. Но да что в этом удивительного — один воевода к другому прискакал? Ан удивительное было. Ну хотя бы то, что у Мстиславского князь Василий бывал только тогда, когда его непременно призывали. А тут явился незваным. Другое — прискакал он с пустяковой просьбой, на разрешение которой не след и своё время, и силы коня тратить. Было и третье — прежде чем объявиться у избы, где стоял Фёдор Иванович, князь Василий, почитай, весь российский боевой стан обскакал, да притом всё приглядывался, приглядывался окрест.
Зимой, когда холода держались и снег, хотя и худо-бедно, но прикрывал разбитые дороги, канавы, нарытые вдоль и поперёк землянки, сваленный невесть для чего лес, — в стане как-никак, но ещё был какой-то порядок. Ныне, когда подули южные ветры и снег начал оседать и таять, неразбериха и неустроенность вылезли наружу. Стан по колена утопал в грязи. Тут и там объявились залитые водой ямины, дико, нелепо торчащие корни поваленных деревьев. Землянки заливало талыми потоками. Негде было ни костра разжечь, ни обсушиться. О горячем хлёбове стрельцы давно забыли. Многие начали маяться животами. Князь Василий видел: у стрельцов тёмные лица, клочковатые бородёнки, патлы нечёсаных волос из-под войлочных колпаков. Тегиляи — рвань. Но более другого о бедственном положении стана сказала князю Василию повозка, которую он встретил на подъезде к избе главного воеводы.
По разбитой, иссечённой колеями дороге тащились две исхудавшие, вислоухие лошадёнки с ободранными хвостами. Вёл их на вожжах, ступая по краю дороги и перепрыгивая через колдобины и водомоины, посошный мужик в сбитом на затылок колпаке. За повозкой мрачно, не выбирая дороги, шагал поп в замызганной грязью рясе.
Князь Василий, не поняв, что это за повозка и чем она нагружена, остановился.
Поп поднял страдающие глаза и суровым голосом сказал:
— Отойди, князь, негоже путь последний заграждать.
Тогда только князь Василий вгляделся в повозку и увидел — из-под накиданных кое-как рогожек торчат ноги. Синие, с жёлтыми пятками, с корявыми ногтями.
Стуча в колеях, вихляясь, повозка прокатила мимо.
В тот день Василий Голицын сказал себе: «Лукавит князь Фёдор Иванович. Лукавит. И зло лукавит». Он не верил, что не в силах главный воевода встряхнуть стан, подчинить своей воле, взнуздать, как жеребца, повести по той дороге, где бы он и ног не ломал и воз вывез. «Не может? — спросил себя да тут же и ответил, памятуя крутой нрав князя Фёдора, первого боярина в царёвой Думе: — Нет, не хочет!» А это — понимал князь Василий — разное. «А почему не хочет?» — спрашивал. Тут надо было думать, и думать крепко. Одно князь сказал с твёрдостью: «Сие не на пользу царю Борису». И другая мысль напросилась: «А кому на пользу? Царевичу Дмитрию?» И ответил с уверенностью, что не дурак первый в Думе боярин Фёдор. Это голь, толпы холопьи могли верить в царевича, поднявшегося из-под могильной плиты. Он, Фёдор Иванович Мстиславский, лучше других знал, что шельмует, глумится над Россией, в одежды царевича рядится монах беглый, вор Гришка Отрепьев. «Чего же тогда ищет князь Мстиславский?» — спрашивал Василий Голицын. И после раздумий сказал: «Свалить Годуновых. Свару на Руси затеять и в ней своё сыскать».
Этот ответ, как никакой иной, устраивал Василия Голицына.
«Будет свара, — подумал он. — А кто сверху сядет — увидим».
В конце просеки мелькнула тень. Князь Василий вздёрнул поводья, но не тронул жеребца с места, а, напротив, придавив бок шпорой, сказал:
— Стой, стой, не балуй.
Василий Голицын ждал в ельнике князя Бориса Михайловича Лыкова. У виленского епископа Войны был младший брат Василий. Он начал разговор, и условлено было во время встречи у Войны, что на Василия выйдет здесь, в ельнике, Борис Лыков. Однако и поопасаться было след, как бы не князь Борис выскакал из-за стеной стоящего леса, а слуги царя Бориса. И такое могло случиться.
Лицо князя Василия напряглось так, что все косточки на нём проступили. Знал он, знал, чем могла закончиться эта встреча, ежели он из ельника да прямо в Сыскной приказ попадёт. Князь передохнул, оглянулся на своих спутников. Те недвижно стыли на ветру. Жеребец под князем, чувствуя волнение хозяина, нетерпеливо переступил на снегу. Под копытом что-то треснуло, жеребец опасливо вскинул голову. И в это же мгновение князь Василий увидел въехавшего в просеку всадника. До боли напрягая глаза, вгляделся, узнал — Лыков.
Ветер вновь ударил по вершинам высоких елей. Загудел тревожно. Князь Василий почему-то вспомнил поговорку: «В березняке — веселиться, в кедраче — молиться, в ельнике — давиться». Но слова эти только всплыли в сознании да тут же и ушли. Князь тронул жеребца навстречу Лыкову.
В тайной бумаге, полученной печатником Игнатием Татищевым, было сказано, что заговорщики согласились на том, что престол российский займёт царевич Дмитрий. Однако он не будет жаловать боярского чина иноземцам и не назначит их в боярскую Думу. Царь волен принимать иноземцев на службу ко двору и волен же дать им право приобретать земли и другую собственность в Российском государстве. Иноземцы могут строить себе костёлы на русской земле.
Печатник смотрел на дышащее возмущением лицо царёва дядьки, видел, как разливаются по нему красные пятна гнева, но думал не о нём. Он, Игнатий Татищев, исколесивший многие страны, хорошо знающий царёв двор, московский люд и боярство, уже понял, что царь Борис проиграл… Вор, монах беглый, клятвопреступник, лжец Гришка Отрепьев возмутил чернь и столкнулся со знатью державной. Против такой связки царю Борису было не устоять. Это был конец.
Лицо печатника задрожало.
Царь Борис умер внезапно. Встал от обеденного стола — и у него хлынула изо рта кровь. Призвали немецких врачей с Кукуя, но было поздно. Царь умирал. Кровь унять не могли. Борис дрожал всеми членами. На вопрос — как распорядится он державой? — Борис ответил почти так же, как на смертном одре ответил Фёдор Иванович:
— Как богу и народу угодно.
Его причастили и постригли. Царь Борис закрыл глаза. У него отнялся язык. Он умер молча.
На трон российский сел Гришка Отрепьев. Годуновых предали все — Мстиславский, Шуйские, Басманов… Патриарх Иов поднял было голос, но его взяли в храме во время молитвы, вытащили на площадь за растянутые рукава, бросили в телегу без бережения и увезли в дальний монастырь. Царицу Марию и Фёдора Годунова задушили. Царевну Ксению оставили в живых, предназначая в наложницы Гришке. В Москве началось такое, что не приведи господь. Объявились страшные люди. Скакали на бешеных конях, грабили, жгли, оскверняли храмы святые. Иван-трёхпалый гулял по Москве. Он-таки достиг обидчика своего Лаврентия и приткнул ножом. Царёва дядьку — Семёна Никитича — повезли в ссылку, но не довезли. Пристава удавили по дороге. Смута страшными, чёрными крыльями накрывала Москву, да и всю державу российскую…