Кэтэ тоже неделю не показывалась на люди. На этот раз очень долго не сходили с лица синяки, которым наградил ее, неожиданно заявившийся, Бесо.
От напряжения мысли заболела голова, и Сосо вспомнил рассказ одного старика, как он в свое время пришел с войны и нигде не мог спать. Как говорил, контузия мешала. Это о ней он шутил, что ушел, когда одна была жена, а вернулся – две. И от обоих – головная боль. И вот теперь Сосо знает, что это такое.
И тот самый служивый, когда совсем стало невмоготу, вырыл себе во дворе окоп и там отсыпался.
То же решил сделать и Сосо. Вот сейчас возьмет лопату и станет сооружать себе убежище. Чтобы ни от кого не зависеть. Разве что от Бога. И больше оттого, что, как кому-то сказала Кэтэ, он господний, если не посланник, то приютник. Это Бог приютил его на этой земле, дал возможность ей, матери, порадоваться, что у нее есть сын. Говорят, сначала что-то близкое к радушию было и у отца. Но это в пору, когда водка, как в свое время говорил служивый о контузии, не стала его второй женой. И ей он верен, как опять же пошутил кто-то из стариков, по гроб и дальше.
Не сказать, что отца в Гори не любили. Скорее, к нему относились равнодушно. И когда он проходил мимо какой-либо компании, углыхали голосами, ждали, когда Бесо удалится, и только после этого продолжали прерванный разговор, однако ни сказав о нем ни слова.
А вот его, Сосо, старики, которые чинно посиживали возле своих домов, приветствовали как доброго приятеля, присмыкивая козырьки фуражек или лобища папах, словно он был если не величина, то личность. Или, на худой конец, – начальство.
И Сосо это нравилось. И он улыбался внутрь себя. И шел далее более торжественным, вымывающим из-под себя ноги, шагом.
Всякий раз, как казалось Сосо, вечерность происходила с земли. Тени наливались более зримой густотой, выползали из тех укромий, в которых прятались целый день, и начинали медленно, как это делает вода, заливать окрестности. Хотя все пространство, что, поддержано небесным сиянием, продолжало сопротивляться нашествию тьмы.
На этот же раз завечерело с неба. Сперва загустело оно в зените, засинело и растекло тусклость по горизонту, придавило к земле все то, что собиралось стать зарею и потом – незаметно – взроило в вышине звезды.
Запахло укропом с огорода. И тут же чуть дохнуло прихолодью.
Сосо поежился. Он все еще держал лопату в руках, хотя не сделал ею ни одного копка. Потому как мысль о служивом перебил себе думой о Лермонтове. О поэте, который о горах написал так пронзительно и точно «кремнистый путь блестит». Сколько раз Сосо видел все это, и в груди шевелилось желание рассказать обо всем том стихами, но они застревали где-то между душой и чем-то тем, что не навяливается на язык назвать разумом. Ибо разум, считал Сосо, есть у людей, уже поживших на земле, ощутивших и горечь сладкого, и сладость горького. Это тоже сказал тот окопник. А для Сосо все пока пребывает в обыкновенной пресноте. В том однообразии, которое, как порой кажется, не имеет ни цвета, ни запаха, ни тепла, ни холода. Оно просто – пребывает. И этим все сказано. И в этом заложена та суть, которую в дальнейшем, став настоящим юношей, а потом мужчиной и стариком, надо будет расшифровать, развести по тем понятиям, которые и обернут в мудрость обыкновенную, ничего сейчас не значащую, простоту.
На этот раз отец колошматил мать за Давида Писмамедова. Тоже еврея. Только совсем нехитрого и очень душевного. Он не смотрел на мать как на прислужницу, хотя она и делала по дому всю черную работу. Он звал ее – сестра.
И это именно Писмамедов сказал:
– Вы – грузины – нежный народ. В вас живет боязнь Бога и непонимание опасности, которая вам угрожает от самих себя. А женщины ваши – сплошь поцелуйные создания.
Последняя фраза, конечно, насторожила. Ибо мать Сосо была тоже женщиной. И, как все говорили, чуть ли не самой красивой в Гори, ежели не сказать и дальше.
– И еще вам не хватает, – продолжил Давид, – это – стоп-слов.
– А что это за слова? – поинтересовался Сосо.
– Это, скорее, не слова, а молчание. Вы всегда взрываетесь, наговариваете друг другу кучу разных гадостей. А потом – песнями – отмаливаете грех своего недержания. Ты не заметил, что после ссоры грузины всегда поют?
Этого Сосо утверждать не мог. Ибо отец никогда не пел после ссоры. Вот до нее – случалось. Когда выпивал слишком много и потом – заплетающимся языком – пробовал взять на абордаж какую-нибудь неподатливую мелодию.
Песню он пел все время одну и ту же, со словами которые, может, даже выдумал сам, потому как никто больше так ее не пел:
Не вини меня, что я горец без гор
И без моря моряк.
Правда, другой раз прорывались и еще такие строки:
Не вини меня, что я совесть сжег,
А ум-разум спалил.
И, главное, Сосо ни разу не услыхал, перед кем же отец, собственно, винился. Может, перед собственным родителем, который – по слухам – был смиренным и разумным человеком. А может, и перед дедом, буйный нрав которого понесли все младшие Джугашвили. А скорее всего, перед родичем, погибшем от ножа и так и оставшимся неотомщенным.
Сосо еще не воспринимал коварство чьей-либо крови. Пока люди для него делились на тех, кто были себе на уме, и на иных, чьи души пребывали ничуть не уже, чем ворота нараспашку. Именно такие люди ему нравились больше, хотя хитрость привлекала тем, что была недосягаемой, почти запредельной.
И хотя все говорили, что Давид Писмамедов хитрый, как и всякий еврей, Сосо этого не находил. Он был чем-то средним между хитростью и простотой. Вот это как-то спросил:
– Чтобы ты сделал, ежели бы стал главным правителем на земле?
Сосо ответил молниеносно:
– Понял, что я самый глупый человек на свете.
– Это почему же?
– Потому что поверил в такую сказку.
– Ну а если бы случилось на самом деле?
– Не может случиться то, чего нету в природе. Всякий, кто возомнил, что он над всеми, должен быть Богом. А Бог-то уже тот, кто выставил его на это посмешище.
Давид призадумался. Он часто подтрунивал над грузинскими мальчишками, потому как они от еврейских детей отличались, можно сказать, болезненной доверчивостью. А вот Сосо, как говорится, не в породу. Может, правда говорят…
– Меня учитель выгнал из класска, – вдруг заговорил Сосо, – когда я ему сказал, что у Бога нет плохих детей, есть те, которые плохо понимают, что он их единственный отец.
– Ну и за что же учитель тебя попросил покинуть класс?
– Подумал, что я издеваюсь над ним, потому как у него было два отчима.
Давид всполошил губы улыбкой.
Он действительно ловил себя на мысли, что любит Сосо. И это чувство с каждым днем укреплялось в нем, укорененно прорастая в другие, менее значительные и оттого второстепенные чувства. Но всех их объединяло желание сделать для Сосо что-то такое, чтобы это не затронуло его самолюбия. Ибо на предложение взять деньги на какие-то свои мелкие нужды Сосо сказал:
– Деньги любят хозяина больше, чем он их. Потому они вопят, когда попадают в чужие руки.
– Не понял? – насторожился Писмамедов. – Что же, нам всем надо становиться «скупыми рыцарями»?
– Нет. Просто с деньгами надо расставаться с той же болью, с какой они покидают тех, кто от них избавляется.
И Давиду подумалось, какие они разные, эти грузинята. Вот соседский мальчик Ной совершенно иной. Да, вот так – в мыслях – срифмовалось. Как Сосо, он тоже не любит застольных игр. Скорее, он их даже ненавидит. Ему все время хочется табуниться, бежать за пущенным с горы обручем, гонять тряпичный мяч, просто, с высветленными от безумства глазами, лететь неизвестно куда.
И деньги он берет бездумно. Как-то походя. Засовывает их себе за пазуху и говорит все время одно и то же:
– Дай бог не убиться о твой порог, когда еще позовешь на испытание своей щедростью.