В доме моей матери всегда тихо. К моему удивлению, когда мамы с папой нет дома, мы с Билли прекращаем бороться, забываем о том, что ненавидим друг друга, и просто общаемся, как нормальные братья. И вот мы смотрим, как чернокожий американский боксер выбивает из белого ничтожества последнюю надежду.
Затем Билли говорит что-то типа:
- Не могу больше сидеть так, ничего не делать.
- Опять хочешь в армию?
- Пожалуй, да, хочу.
Я поборол в себе желание развить эту тему. Мы с Билли никогда не сходились во мнениях относительно таких вопросов, и хотя я считаю его набитым дураком, это - его жизнь, не мне указывать ему, как жить. Но он рассказывает мне об армии: об идиотах-офицерах, о ебаном пешем патрулировании, но говорит, что там друзья всегда готовы за тебя заступиться, там чувствуешь себя частью чего-то большего. На следующей неделе ему придется предстать перед судом за избиение того мудака из бара, поэтому у него голова только проблемами и забита.
Билли переехал в старую комнату Дэйви, из которой открывается красивый вид на реку. Когда эта святая комната отошла тогда к человеку, который был бы счастлив и в погребе или на чердаке, мы с Билли не скрывали своего недовольства после того, как переехали сюда из Форта несколько лет назад. Он до сих пор говорит, что комната перешла к нему по завещанию малого Дэйви, мудака, бля; но, честно говоря, я не имею на нее прав, потому что не собирался сюда возвращаться. Теперь его половина комнаты кажется мне слишком пустой. Он забрал свой старый портрет Дональда Форда в прикиде джамбо и сверток с каллиграфической надписью, который он сделал когда-то еще в школе (единственное его достижение за все одиннадцать лет государственного образования). Там он записал темно-бордовым чернилами текст песни Даррена Гейеса «Hearts, Glorious Hearts». Пластмассовый король Билли на коне, который стоял когда-то на подоконнике и неодобрительно смотрел на это жилище фанатов «Хиберниан», также таинственно исчез.
Изолента, которой он разделил когда-то нашу комнату пополам, все еще здесь, проходит прямо по ковру. Я убираю ее, и она оставляет после себя широкую темную линию, такую заметную на голубом полу, освещенном солнцем. Он называл это невидимой Берлинской стеной, отделяющей его от меня - от моей территории постеров Кубка Лиги чемпионов в 1972 году, фото «Хиббс» в 1973-м, где они держат в руках сразу два кубка, плакат с Аланом Гордоном, который намеренно дурачиться и позирует. Затем здесь есть еще снимок Джукбокса. А еще на стене висит огромная фотография церкви, на улице Святого Стефана, на которой Томми баллончиком написал «ИГГИ - БОГ». Чуть дальше висит коллаж из изображений панков и исполнителей соула, прически у них невероятные, потрясающие. Теперь я могу придвинуть кровать ближе к окну, так как Билли сюда точно больше не вернется.
Теперь у него есть двуспальная кровать, которую он поставил в старой комнате Дэйви, чтобы было удобнее трахаться с Шэрон, когда и остается у него на ночь. Ебаный джамбо, ему бы только трахаться. И как они так могут, когда в соседней комнате спят мама с папой? Как он себя уважает после этого? Я никогда не приведу телку сюда, в дом своей матери.
В субботу я всегда просыпаюсь поздно, сейчас уже почти двенадцать часов. Я не голоден, но мама с папой не ожидали меня, поэтому они уговаривают меня, чтобы я полакомился субботним бифштексом с ними. Это у нас такая традиция - мама всегда готовит рубленый бифштекс рано, еще в первой половине дня, поэтому мы всегда успеваем пройтись по Истер Роуд или в Тайнкасл; отец иногда даже до Иброкса добирался. Надо сказать, что почти все футбольные традиции ушли из нашей жизни в последние дни, но этот бифштекс, пожалуй, останется с нами навсегда. Мама застилает белую скатерть, я вижу, как в большой сковородке булькает этот бифштекс, прямо посреди красуется лук. Затем она перемешивает какую кашу, засыпает ее бобами. Но в молчаливом спокойствии материнских рук я вижу что-то значимое, надрывное; она даже трясется, так хочет сделать что-то именно для меня. У старушки уже глаза на лоб лезут, потому что кончились сигареты. Она просит их у Билли, но тот пожимает плечами, мол, нет, нет. Ага, помню, он говорил что-то о том, что хочет курить меньше, а может и вообще бросить.
- Надо выйти за сигаретами, - говорит она.
- Тебе они не нужны, Кэтрин, - говорит ей старик таким тоном, будто обращается к ребенку.
Он редко называет ее полным именем, только в особо серьезных спорах, о чем свидетельствует и то, как они пялятся друг на друга. Я накладываю себе в тарелку бифштекса. Съедаю и немного каши, но, кажется, бифштекс пересоленый, мне больно, когда он попадает на мои сухие потрескавшиеся губы, и хотя я сам видел - мама довольно долго держала его на плите. Старушка всегда готовила так себе, но даже если бы она была Делией Смит, я бы все равно не смог съесть столько, чтобы ее удовлетворить, потому что я все дрожу и моргаю от света, слепящего меня из окна.
Господи, я же только хотел взять пару пластинок!
Краем глаза я вижу, как мама обшаривает ящички в серванте, перекладывает подушки на диване и креслах, чтобы хоть немного сбить запах сигаретного дыма, который неизбежно витает по всей нашей квартире. Она меня раздражает, я хочу сказать ей: «Сядь уже и ешь», но ко мне вдруг обращается старик, и есть что-то угрожающее в его тоне:
- Я хочу спросить у тебя кое-что. Нечто очень серьезное. Ты такой бледный из-за препаратов?
Думаю, он не о лечении, а о наркоте сейчас спрашивает.
- Сынок, скажи нам, что это не так! - умоляет мама, становясь у стула, на который она должна была давно уже сесть; она сжала руки в кулаки так, что костяшки побелели.
Сам не знаю почему, но я не хочу им больше врать.
- Я сейчас на метадоновой программе, - признаю я, - пытаюсь соскочить с иглы.
- Идиот ты ебаный, - кричит Билли.
- Угу, теперь мне многое понятно, - холодно констатирует папа и спрашивает: - Ничего не хочешь нам сказать?
Но я только пожимаю плечами.
- Ты - наркоман, - щурит глаза отец, - грязный лживый наркоман. У тебя наркозависимость. Я правильно говорю?
Я смотрю на него.
- Навешивая на меня ярлык, ты позоришь меня.
- Что?!
- Так Кьеркегор говорил.
- Что ты говоришь, бля? - спрашивает Билли.
- Сёрен Кьеркегор, датский философ.
Мой старик ударяет кулаком по столу.
- Для начала прекрати нести все это дерьмо! Теперь всему крышка - твоему обучению, твоим перспективам! Ебаный философ тебе не поможет! Сейчас не время потакать своим прихотям, Марк! Это не игрушка, с которой можно побаловаться, а когда устанешь - выбросить! Это все серьезно! Ты сейчас играешь со своей жизнью!
- Марк ... - начинает всхлипывать мама, - поверить не могу. Наш Марк ... университет ... как мы им гордились, помнишь, Дэви? Как мы гордились!
- Эта гадость убивает тебя, Марк, я читал об этом, - объявляет отец. - Это самоубийство! Ты кончишь в больнице, как тот твой дружок, Мерфи; Господи, он же чуть не умер там!
Мама плачет; она вздыхает, вопит, задыхается от слез. Я хочу успокоить ее, пообещать, что со мной все будет хорошо, но не могу сдвинуться с места. Сижу, как парализованный, на своем стуле.
- Торчок ебаный, - Билли, - плохую игру ты затеял, это полное дерьмо.
Начинается наш обычный спор; я сразу наношу ему удар в ответ:
- Да, зато избиения незнакомцев в публичных местах - это же так по-взрослому, так разумно, а главное - одобрено обществом.
Билли злится, но почему-то спускает мне это, ограничившись снисходительной улыбкой на наглой роже.
- Это мы уже обсуждали! - кричит отец. - Его глупости мы уже обсудили на прошлой неделе! А сейчас нужно поговорить о тебе, сынок!
- Слушайте, - говорю я им, примирительно поднимая ладони, - здесь нет ничего страшного. Да, я немного переиграл, у меня возникла зависимость. Знаю, это ужасные вещи, но я во всем уже разобрался. Я лечусь, по метадоновой программе бросаю героин.