Не надо Не надо… Все призрачно – и темных окон матовость, и алый снег за стоп-сигналами машин. Не надо… Все призрачно, как сквер туманный мартовский, где нет ни женщин, ни мужчин — лишь тени женщин и мужчин. Не надо… Стою у дерева, молчу и не обманываю, гляжу, как сдвоенные светят фонари, и тихо трогаю рукой, но не обламываю сосульку тоненькую с веточкой внутри. Не надо… Пусть в бултыхающемся заспанном трамваишке с Москвой, качающейся мертвенно в окне, ты, подперев щеку рукою в детской варежке, со злостью женской вспоминаешь обо мне. Не надо… Ты станешь женщиной, усталой умной женщиной, по слову доброму и ласке голодна, и будет март, и будет мальчик, что-то шепчущий, и будет горестно кружиться голова. Не надо… Пусть это стоит, как и мне, недешево, с ним не броди вдвоем по мартовскому льду, ему на плечи свои руки ненадежные ты не клади, как я сегодня не кладу. Не надо… Не верь, как я не верю призрачному городу, не то, очнувшись, ужаснешься пустырю. Скажи: «Не надо…» — опустивши низко голову, как я тебе сейчас «не надо…» говорю. 1960 Тайны
Тают отроческие тайны, как туманы на берегах… Были тайнами – Тони, Тани, даже с цыпками на ногах. Были тайнами звезды, звери, под осинами стайки опят, и скрипели таинственно двери — только в детстве так двери скрипят. Возникали загадки мира, словно шарики изо рта обольстительного факира, обольщающего неспроста. Мы таинственно что-то шептали на таинственном льду катка, и пугливо, как тайна к тайне, прикасалась к руке рука… Но пришла неожиданно взрослость. Износивший свой фрак до дыр, в чье-то детство, как в дальнюю область, гастролировать убыл факир. Мы, как взрослые, им забыты. Эх, факир, ты плохой человек. Нетаинственно до обиды нам на плечи падает снег. Где вы, шарики колдовские? Нетаинственно мы грустим. Нетаинственны нам другие, да и мы нетаинственны им. Ну, а если рука случайно прикасается, гладя слегка, это только рука, а не тайна, понимаете – только рука! Дайте тайну простую-простую, тайну – робость и тишину, тайну худенькую, босую… Дайте тайну – хотя бы одну! 1960 «В вагоне шаркают и шамкают…» В вагоне шаркают и шамкают и просят шумно к шалашу. Слегка пошатывает шахматы, а я тихонечко пишу. Я вспоминаю вечерение еще сегодняшнего дня и медленное воцарение дыханья около меня. Пришла ко мне ты не от радости — ее почти не помнишь ты, а от какой-то общей ревности, от страшной общей немоты. Пришла разумно и отчаянно. Ты, непосильно весела, за дверью прошлое оставила и снова в прошлое вошла. И, улыбаясь как-то сломанно и плача где-то в глубине, маслины косточку соленую губами протянула мне. И, устремляясь все ненадошней к несуществующему дну, как дети, мы из двух нерадостей хотели радость – хоть одну. Но вот с тетрадочкой зеленою на верхней полке я лежу. Маслины косточку соленую я за щекой еще держу. Я уезжаю от бездонности, как будто есть чему-то дно. Я уезжаю от бездомности, хотя мне это суждено. А ты в другом каком-то поезде в другие движешься края. Прости меня, такая поздняя, за то, что тоже поздний я. Еще мои воспринимания меня, как струи, обдают. Еще во мне воспоминания, как в церкви девочки, поют. Но помню я картину вещую, предпосланную всем векам. Над всей вселенною, над вечностью там руки тянутся к рукам. Художник муку эту чувствовал. Насколько мог, он сблизил их. Но все зазор какой-то чутошный меж пальцев – женских и мужских. И в нас все это повторяется, как с кем-то много лет назад. Друг к другу руки простираются, и пальцев кончики кричат. И, вытянутые над бездною, где та же, та же немота, не смогут руки наши бедные соединиться никогда. 1960 |