Встреча в Копенгагене Мы на аэродроме в Копенгагене сидели и на пиво налегали. Там было все изящно, комфортабельно и до изнеможенья элегантно. И вдруг он появился — тот старик в простой зеленой куртке с капюшоном, с лицом, соленым ветром обожженным. Верней, не появился, а возник. Он шел, толпу туристов бороздя, как будто только-только от штурвала, и, как морская пена, борода его лицо, белея, окаймляла. С решимостью угрюмою, победною он шел, рождая крупную волну, сквозь старину, что под модерн подделана, сквозь всяческий модерн под старину. И, распахнув рубахи грубый ворот, он, отвергая вермут и перно, спросил у стойки рюмку русской водки, а соду он отвел рукою: «No». С дублеными руками в шрамах, ссадинах, в ботинках, издававших тяжкий стук, в штанах, неописуемо засаленных, он элегантней был, чем все вокруг. Земля под ним, казалось, прогибалась — так он шагал увесисто по ней. И кто-то наш сказал мне, улыбаясь: «Смотри-ка, прямо как Хемингуэй!» Он шел, в коротком жесте каждом выраженный, тяжелою походкой рыбака, весь из скалы гранитной грубо вырубленный, шел, как идут сквозь пули, сквозь века. Он шел, пригнувшись, будто бы в траншее, шел, раздвигая стулья и людей. Он так похож был на Хемингуэя… А после я узнал, что это был Хемингуэй. 1960 «Мне говорят…» Мне говорят — ты смелый человек. Неправда. Никогда я не был смелым. Считал я просто недостойным делом унизиться до трусости коллег. Устоев никаких не потрясал. Смеялся просто над фальшивым, дутым. Писал стихи. Доносов не писал. И говорить старался все, что думал. Да, защищал талантливых людей. Клеймил бездарных, лезущих в писатели. Но делать это, в общем, обязательно, а мне твердят о смелости моей. О, вспомнят с чувством горького стыда потомки наши, расправляясь с мерзостью, то время очень странное, когда простую честность называли смелостью! 1960 Золушка
Моя поэзия, как Золушка, забыв про самое свое, стирает каждый день, чуть зорюшка, эпохи грязное белье. Покуда падчерица пачкается, чумаза, словно нетопырь, наманикюренные пальчики девицы сушат врастопыр. Да, жизнь ее порою тошная. Да, ей не сладко понимать, что пахнет луком и картошкою, а не шанелью номер пять. Лишь иногда за все ей воздано — посуды выдраив навал, она спешит, воздушней воздуха, белее белого, на бал! И феей, а не замарашкою, с лукавой магией в зрачках, она, дразня и завораживая, идет в хрустальных башмачках. Но бьют часы, и снова мучиться, стирать, и штопать, и скрести она бежит, бежит из музыки, бежит, бежит из красоты. И до рассвета ночью позднею она, усталая, не спит и, на коленях с тряпкой ползая, полы истории скоблит. В альковах сладко спят наследницы, а замарашке, — как ей быть?! — ведь если так полы наслежены, кому-то надо же их мыть. Она их трет и трет, не ленится, а где-то, словно светлячок, переливается на лестнице забытый ею башмачок. 1960 На фабрике «Скороход» |