Фоли-Бержер В «Фоли-Бержер» не видно парижан. Забыл театр, как раньше процветал он. В эпоху джаза может поражать он лишь туристов и провинциалов. Как прежде, он девчонками богат. Но, как-то по-музейному убоги, они бесстрастно задирают ноги и, голенькие, делают шпагат. Тут сохранен классический канкан. Но он рождает разве лишь участье, и, говоря по-нашему, все чаще «Фоли-Бержер» не выполняет план. Ушли девчонки. Кукольник-старик на сцену вывел восемь кукол пухленьких и, вызывая сытый смех у публики, за ниточки стал грустно дергать их. И, как и те, живые, одиноки, как те, изображая шалый взгляд, они бесстрастно задирали ноги, и, голенькие, делали шпагат. Потом опять гурьбой девчонки вышли, но нет, не изменилось ничего, и мне казалось: ниточку я вижу у кукольника грустного того. 21 февраля, Бакуриани «Саванна, я тайга…» Саванна, я тайга. Я, как и ты, бескрайна. Я тайна для тебя, и для меня ты тайна. Но я пришла к тебе не холодом, не вьюгой. Хочу в твоей борьбе, саванна, быть подругой. Ты вся от маяты, от горьких слез туманна. Укрыла стольких ты, как саваном, саванна. Хотят сыны твои тебе свободы вечной. Я к ним полна любви, как сосны, бесконечной. И в жаркий час борьбы, идя за ними следом, я освежу их лбы прохладным русским снегом. Мы сестры – ты и я; и это безобманно. Вот ветвь тебе моя — давай дружить, саванна! 21 февраля 1961, Бакуриани Восклицательный знак Была та ночь парижская пустынна. Я шел под сенью низких облаков и где-то у Святого Августина увидел трех рабочих пареньков. Один следил за улицей светающей, и сразу я его насторожил. Другой, взобравшись на спину товарища, писал на доме «Paix en Algerie». Расцеловать хотелось мне по-братски их за такие верные слова. «Я русский, — подошел я. — Все в порядке!» Заулыбались парни: «О, Москва!» А я примерился… Чего взбираться на спину? Я долговязый — дотянусь и так. И, уголь взяв у тех парней, под надписью я восклицательный поставил знак! Пора смываться было… Чуть проскальзывали лучи рассвета на дома, мосты. А парни на руку мою показывали с улыбкою: «Ого – рука Москвы». …Как поживает он — мой восклицательный? Я, как стихотворением, им горд. Каким-нибудь ажаном толстым тщательно он с надписью давно, наверно, стерт. Живу себе простым московским жителем, но на руку свою — поймите вы — с тех пор смотрю я гордо, уважительно. Еще бы: ведь она – рука Москвы! 21 февраля, Бакуриани Комиссары
В писательском Доме творчества до самой поздней поры с неколебимой точностью падают в лузы шары. Писатели Минска и Киева, играя весьма остро, вооруженные киями, борются за мастерство. Тяжкую штору отдергиваю, лбом прижимаюсь к стеклу. Слышу гудки у Дорохова, вижу сырую мглу. Как она быстро сгущается! Хоть бы одна звезда! Что-то со мной прощается, видимо, навсегда… Успокоительно, вяжуще полная мгла настает. Небу чего-то важного явно недостает. И под гудки встревоженные, под звон апрельского льда, мокрая и взъерошенная, вылупилась звезда. В этой туманной полночи с мглою в неравной борьбе очень ей надо помощи — знаю сам по себе. Чудится или кажется? Лбом я к стеклу прирос. Странные тени, покачиваясь, движутся между берез. Тени большие, тревожные ко мне направляют шаги. Вижу я куртки кожаные, наганы и сапоги. Грозные, убежденные, в меня устремляя взгляд, на тяжких от капель буденовках крупные звезды горят. Все по-мальчишески стройные, шпорами чуть звеня, идут комиссары строгие, погибшие за меня. В тугие ремни окованы, судьями и судьбой входят сквозь стены в комнату, звезды внося с собой. Наши беседы – тайные. В комнате мы – одни. Вскоре в туман и таянье молча уходят они. Березы за ними строятся, хрустит молоденький лед. Идут комиссары строгие, свой продолжая обход. Биллиардисты резвые в шумном кругу знатоков шары посылают резаные, всаживают свояков. Мне не слышны их звонкие слоновой кости шары. Слышно одно: за окнами моих комиссаров шаги. Трудною гололедью идут они, что-то тая. Идут они, – как трагедия собственная и моя. Идут они молча в потемках среди предрассветных полян. Звезды на мокрых буденовках светятся сквозь туман. 31 марта – 1 апреля, Руза |