Королева красоты Ночь вся шиворот-навыворот. Все дома кругом пусты. Я в Сантьяго. Я на выборах королевы красоты. Это празднество не в здании, а под небом, просто так — прямо в центре мироздания, в звездопаде и цветах. Оркестранты чуть под мухою. В них – таинственный процесс, и под музыку, под музыку процессия принцесс. Женщин — страшное количество. Это тяжко, но терпи. С плеском платья их колышутся от дыхания толпы. Старичков и то поддразнивают шалым просверком зрачков, и подмостки чуть подрагивают от уколов каблучков. Все слова сегодня бросовые, потому что так стройны ноги брезжащие бронзовые, ноги лунной белизны. А под номером тринадцатым некрасивая одна, и ее конфигурация, мягко выражусь, бледна. Видно, хочется замужества и поэтому идет. Аплодирует за мужество ей собравшийся народ. Кто же будет королевою? Та — с усмешкой колдовской? Та — с лимонной карамелькою за лиловою щекой? Эти женщины мне нравятся, но на Кубе есть одна всех затмившая красавица. Удивительна она. Эта женщина – вне конкурса, Ее очи начеку, и украшена не кольцами — пистолетом на боку. Все в ней плещет и волнуется, Брови черные – вразлет. Сеньорита Революция по городу идет. Ее недруги артачатся и кричат ей «улю-лю», ну а я влюбился начисто… Неужели разлюблю? Неужели ты изверишься и состаришься в борьбе? Неужели ты изменишься, изменив самой себе? Но предвидеть все могу ли я, если в манговом раю ты, как душная магнолия, кружишь голову мою? Пусть другие не обидятся, но бесспорно это ты, революция кубинская — королева красоты! 1961, Куба «Всегда найдется женская рука…»
Всегда найдется женская рука, чтобы она, прохладна и легка, жалея и немножечко любя, как брата, успокоила тебя. Всегда найдется женское плечо, чтобы в него дышал ты горячо, припав к нему беспутной головой, ему доверив сон мятежный свой. Всегда найдутся женские глаза, чтобы они, всю боль твою глуша, а если и не всю, то часть ее, увидели страдание твое. Но есть такая женская рука, которая особенно сладка, когда она измученного лба касается, как вечность и судьба. Но есть такое женское плечо, которое неведомо за что не на ночь, а навек тебе дано, и это понял ты давным-давно. Но есть такие женские глаза, которые глядят всегда грустя, и это до последних твоих дней глаза любви и совести твоей. А ты живешь себе же вопреки, и мало тебе только той руки, того плеча и тех печальных глаз… Ты предавал их в жизни столько раз! И вот оно – возмездье – настает. «Предатель!» – дождь тебя наотмашь бьет. «Предатель!» – ветки хлещут по лицу. «Предатель!» – эхо слышится в лесу. Ты мечешься, ты мучишься, грустишь. Ты сам себе все это не простишь. И только та прозрачная рука простит, хотя обида и тяжка, и только то усталое плечо простит сейчас, да и простит еще, и только те печальные глаза простят все то, чего прощать нельзя. 1961, Куба «Хотят ли русские войны…» Хотят ли русские войны? Спросите вы у тишины над ширью пашен и полей и у берез и тополей. Спросите вы у тех солдат, что под березами лежат, и вам ответят их сыны, хотят ли русские войны. Не только за свою страну солдаты гибли в ту войну, а чтобы люди всей земли спокойно видеть сны могли. Под шелест листьев и афиш ты спишь, Нью-Йорк, ты спишь, Париж. Пусть вам ответят ваши сны, хотят ли русские войны. Да, мы умеем воевать, но не хотим, чтобы опять солдаты падали в бою на землю грустную свою. Спросите вы у матерей. Спросите у жены моей. И вы тогда понять должны, хотят ли русские войны. 1961, Куба Ирпень Я так много когда-то тебе обещал, ну а дать ничего не могу — обнищал. Обещал тебе нас в синеве и листве, на зеленой листве, голова к голове, и по вишне прохладной за каждой щекой, и томительно пахнущий сеном покой. Мы хотели в Ирпень, в полудрему и лень, где, наверное, есть тот обрыв или пень, на котором писал под левкои и лес, убегая сюда, гениальный беглец… Но сегодня нельзя убежать никуда от стыда за историю, как от суда. Льют по-лютому ливни, безжалостно льют, размывая надежды на мир и уют для тебя и меня, в синеве и листве, на зеленой траве, голова к голове… Лакировщики борщ поглощают, урча. Видный критик подходит — он мне до плеча. Но он все-таки треплет меня по плечу: «Вот сейчас вы такой, как давно я хочу. Не попались на удочку лестной молвы, и к гражданской тематике вырвались вы…» Я в глазах твоих вижу презренье и стыд. Похвалою его для тебя я убит. Ты не верь — я не тот, я не тот, я не тот! Просто весь я раздроблен, как в паводок плот. Этот критик – он врет. Ты не слушай вранья! Мои щепки ему по душе, а не я! Ну а ты говоришь: «Нет, ты именно тот. Ты не плот, а эпохой взлелеянный плод. Ты – любимчик эпохи, примерный сынок…» — и прекрасный твой взгляд нестерпимо жесток. Говоришь ты — эпоха мне кровная мать. Разве мать, она может калечить, ломать? Как коня, хомутали меня хомутом. Меня били кнутом, усмехаясь притом. А сегодня мне пряники щедро дают. Каждый пряник такой для меня, словно кнут… Что – я этой эпохи лелеемый сын? Оцепляется проволокой Берлин, и в ООН по пюпитру чуть-чуть под хмельком обнаглевший хозяйственник бьет башмаком. Погляди на него – вот эпохи дитя. Разыгралось дитя, и уже не шутя. Нет квартиры у нас. Он на это плюет, за ракетой ракету готовя в полет. Над Ирпенью сырая осенняя мгла. Лакировщики мрачно играют в козла. Голодает Россия, нища и боса, но зато космонавты летят в небеса. Я страшней обнищал — я душой обнищал. Ты прости, что так много тебе обещал. Август 1961, Ирпень |