«В Бакуриани снова я. Так надо…» В Бакуриани снова я. Так надо, как это было надо год назад. Деревья смотрят добро и мохнато, и крошечные лыжники скользят. Бездумная младенческая нега в стране снегов и белых-белых тайн. Наверно, снег идет отсюда в небо и облаками делается там. Я не один теперь. Мы здесь вдвоем, два беглеца от суеты долины, и, как снежинки, мы неразделимы, на склоне этом горном снеговом. Нас радует простая здравость лыж, биточков со сметаной и боржома. Здесь нет друзей, но нет враждебных лиц, не надо с кем-то спорить и бороться. Но этого-то мне недостает. Не все же суета внизу, в долине. Конечно, воздух там совсем не тот, но там борьба великая идет, и от нее себя мы отдалили. Выдумываем яблочный режим, но знаем все же неопровержимо, что от режима этого сбежим, а в этом прелесть всякого режима. И путь, наверно, у меня один. Я знаю – будет сложным он и длинным: всю жизнь бежать к вершинам от долин и возвращаться от вершин к долинам. 16 февраля, Бакуриани Луковый суп «Как, вы луковый суп не едали? Значит, Франции вы не видали. Собирайтесь, мосье, идем!» Ах, от запахов ноги подкашиваются! И парижский рынок покачивается перегруженным кораблем. Обожаю все рынки Вселенной как художник и как едок. В алых тушах! В кореньях! В соленьях! Ну, а это не рынок — чертог! Груда устриц лежит, из моря только-только. «Любит устрицы Брижитт — потому и тоненькая!» «Артишоки! Артишоки! Помогают от изжоги!» Предлагает негр кокосы, как раскалывать, толкует, ну, а бывшие кокотки бодро спаржею торгуют. И над пестрыми рядами, над грядой омаров сонных, над разинутыми ртами рыб, Парижем потрясенных, этот суп царит в дыму! Не суп, а благовоние! Собираются к нему, как на богомолие! Вот он, луковый, лукавый, фыркает, томится. Это лучшее лекарство! Ну-ка, дайте миску! Ай да лук! Ай да лук! Всю усталость снял он вдруг. И сейчас бы шире круг, да каблуком о каблук! Только неудобно — все-таки не дома. Улыбаясь улыбкой широкой — мол, не кушанье, просто ах! — налегают на суп шоферы, и расклейщик афиш, и монах. Все свежеет — мускулы, мысли. Ну-ка, брат, еще — не срамись! Погляди, как вторую миску поглощает английская мисс. Погляди-ка, какие цацы, ну, пожалуй, тоньше мизинца, подобрав свои платья по-царски, вылезают из лимузина. К супу луковому строптиво приезжают они, устав от наскучившего стриптиза и от всяческих светских забав. И промасленные пролетарии на условные эти талии, не скрывая усмешки, глядят… Ну да черт с ними — пусть едят! И сказал мне попутчик мой фразу (а на фразы такие он скуп): «Изменяется все во Франции, остается лишь луковый суп!» Его ели в тавернах портовых и крестьяне, присев на земле. Он стекал по усищам Портоса и по усикам Ришелье. Наворачивал Генрих Наваррский из серебряных гентских посуд этот, правда, не слишком наваристый, но такой удивительный суп! Он всегда был кушаньем первым, неподвластный годам и векам. Мужики его ели и пэры, но на пользу он шел — мужикам! Над тиарами и тиранами, кавалерами на конях, над красивыми их тирадами похохатывал суп в котлах! Поправляю ту горькую фразу. Выношу поправку на суд: «Остается народ во Франции! Но, конечно, и… луковый суп!» 16 февраля 1961, Бакуриани Изваяния в джунглях
Вся изваяна из ночи и молчанья, лиловато отливая и лоснясь, отчужденными пустынными очами смотрит каменная женщина на нас. Но с плечами ослепительно нагими, в наготе своей так девственно чиста, к нам идет навстречу черная богиня, величавей и прекраснее, чем та. Я не знаю, говорить с ней по-каковски. С языком богинь я как-то незнаком. Ее груди тяжелы, как два кокоса, что наполнены прохладным молоком. Ее зубы словно струйка каучука, что белеет на коричневой коре, а на шее, чуть подрагивая чутко, из клыков блестящих светится колье. Я прошу вас, мисс богиня, по-хорошему: вы примите меня в джунгли, словно в храм. Буду бить по небосводу я ладошами, превратив его в грохочущий тамтам! Но идет она так быстро, хоть и медленно. Распрямляется за нею в травах след. И, как прежде, в джунглях делается мертвенно. Я ищу ее, но нет ее и нет… Я ищу ее, листвою поглощенную, но смеется надо мною пустота. Вдруг богиня эта, в камень превращенная, вырастает в полумраке, словно та. Быть опять живой ее прошу я очень, но в ответ – высокомерье тишины, и пустынны эти каменные очи, эти каменные руки холодны. 17 февраля 1961, Гана – Бакуриани |