Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…перепуганный Каденвер — настороженный до сих пор и до сих пор же скучающий по отцам, матерям, дядям, тётям, дедушкам и бабушкам, (двоюродным-троюродным-родным) братьям и сёстрам, друзьям, любимым, коллегам, наставникам, воспитанникам и, возможно, даже детям, и дому, и площадям, и театрам, и родине, и земле, которая не является срезом горы.

…неожиданный обыск — справедливый, потому что она была виновна, и стало ещё страшнее, но вместе с ужасом взвивалась ярость, ведь она нарушила закон, однако не сделала ничего дурного, а потом ярость утонула в усталости, какая приходит, когда исправить что-либо нельзя уже точно и остаётся только ждать, а потом усталость растворилась в стыде, вызванном осознанием, что она рьяно защищалась от того, кто и не думал нападать.

…Хранителя Себастьяна Краусса — который будет жить, но придётся начинать с начала, с потерь и под другим-чужим именем, и это неправильно, неправильно пятикратно , однако ничего не изменишь, потому что нельзя отказаться или отменить, когда говорят — все шестнадцать, и приходится довольствоваться тем, что осталось, а жизнь — это не мало, нет, это отнюдь не мало.

…папу — с его многочисленными подчинёнными, партнёрами, полезными знакомыми и друзьями, которых можно пересчитать по пальцам одной руки, но больше ему было не нужно, он умудрялся уставать и от того, что есть, он общался с близкими с удовольствием, однако обогащение для него парадоксальным образом всегда шло рука об руку с растратой, и даже приятнейший разговор, согревая сердце, вызывал желание отдохнуть.

…маму — способную одним щелчком нарисовать вокруг себя толпу и также легко с нею распрощаться, понятия не имея, когда выпадет увидеться снова, и не было в расставании горя, как нет его в окончании главы или даже истории, ведь неужели не нащупает другую писательница, чьи письма сами по себе являются Знаком, а значит, достаточными.

…маму и папу — которые любили друг друга, в этом не было сомнений, как не было их и в том, что отпраздновать перескрепление их Союза не доведётся, потому что они не расширят его никогда, ведь и во всём мире не найдётся человека под стать их исступлённому безразличию.

…маму и папу — которые так же несомненно любили свою дочь, и ей, принятой безусловно, обеспеченной тысячу раз, сдающей сессии в Университете Магии, практически не учась, с помощью знаний, полученных в школе и дома, не в чем было их обвинять, она не имела права их обвинять, ей, крови от крови и недостаткам от недостатков, не на что было жаловаться, но тогда почему…

Хоть кто-нибудь. В семье Герарди. Любил кого-либо другого сильнее. Чем своё самодостаточное одиночество?!

Она не знала, как долго рыдала в Этельберта — была сопливой студенткой в смысле, буквальном абсолютно.

И почему он терпел. Ничего не говорил, не двигался, только дышал: неторопливо, размеренно, успокаивающе — продолжая обнимать-не-сжимая, просто быть: ненавязчиво, рядом и вокруг.

Что ж. Спасибо. Огромное и искреннее спасибо, и хорошего — понемножку.

Она наконец отстранилась и одну — правую — руку он опустил, а левую чуть повернул и осторожно нажал на спину, между лопаток, направляя к многострадальному креслу, которое знакомство с Иветтой Герарди, наверное, предпочло бы оборвать, но кто ж его мнения спрашивал. Никто: она снова в него уселась; согнувшись, начала тереть глаза и прервалась, почувствовав движение — оказывается, ей под нос опять сунули стакан с водой, только теперь травами пахло ну очень ощутимо, что… можно было понять.

Проклятье, как же неловко получилось.

И повторялось всё: она пила аккуратно, мелкими нечастыми глотками, а Этельберт сидел напротив, тоже в кресле для посетителей — и смотреть на него не хотелось. Не потому, разумеется, что с ним что-то резко стало не так, а потому, что он произошедшего — да-да — ничуть не заслужил.

В отличие от объяснений — озвучивать их Иветта предпочла, уткнувшись взглядом в поставленный на колено стакан.

— Она не возвращалась. Я думала, ей запретили.

И будучи проговорённым, выглядело прошлое как-то… совсем нелепо: знаете, мама, как выяснилось, недопоняла, и вот я также недопоняла и допонять, если честно, не стремилась, и прошло пятнадцать ярких лет неприязни к Архонтам и Приближённым, а потом на Каденвер и в мою жизнь вломились вы — благодарю, что пролили свет, и простите, что сделала то же самое со слезами.

Она солгала бы, если бы сказала, что ей стало легче: нет, не стало. И в ближайшее время — не станет.

Она не чувствовала себя ни освобождённой, ни обманутой, ни преданной, ни познавшей истину — только вымотанной.

Выжатой, взмыленной и выплакавшейся — и очень-очень глупой.

— Я полная идиотка, правда?

— Нет, — сказал как отрезал Этельберт. — Однозначно нет.

И, вроде бы смягчившись, добавил:

— Вы всего лишь далеко не первый и не последний человек, который не хотел разговаривать о том, о чём говорить было больно. Вам не за что извинять, и я рад.

Она всё-таки подняла голову — не из-за прилива смелости, а от недоумения — и успела заметить, как он поморщился.

— То есть я, естественно, не радуюсь вашему несчастью. Простите. Я хотел сказать, что… Я боялся, что кто-то из Приближённых вас… как-либо обидел. И сначала я подумал, что сарина Герарди наверняка сообщила бы его сильнейшеству Эндолу, то есть вопрос уже решён, но затем засомневался: вы могли — по каким-то причинам — ничего ей не сказать. Возможны были и другие варианты, и я не знал, как… подступиться к теме тактично. Я рад, что вы всё же не пострадали. То есть пострадали, но… не так, как я того боялся.

И, признаться, сперва этот клубок показался запутанным чересчур сильно, но потом Иветта вспомнила, что Этельберт спрашивал о её отношении к Приближённым, и она ответила правдоподобно, правдой частичной — а затем много раз показала, что относится именно к Оплотам и их жителям с опаской при невежестве полном и, вероятно, подозрительном, учитывая «историю семьи».

Мама могла рассказать далеко не обо всём, что видела, но о многом…

Если бы к ней обратились.

Мать радостно общается с одним из Архонтов — дочь из страха перед архонтовскими избранниками совершает преступления и задаёт сотни глупых вопросов: здесь действительно есть, чему удивиться.

Бедный несчастный Этельберт Хэйс. Влипший по уши и старавшийся выбраться… поделикатнее.

— Сарина Герарди спрашивала его сильнейшество Эндола о вас, — немного помолчав, неожиданно проговорил он. — Сразу после объявления решения Архонтов касательно небесных островов, ещё в самые первые дни — вы тогда были без сознания, но вашему здоровью ничто не угрожало. Его сильнейшество сообщил только о втором и дополнительно заверил её, что студентам Университетов безопасность гарантируется.

И ох. Услышать это было приятно.

Иветта не сомневалась в том, что маме не было всё равно, что она заботилась, и беспокоилась, и не забыла, однако услышать подтверждение оказалось… крайне приятно.

Но почему Этельберт выглядел мрачно-задумчивым и угрюмо-напряжённым?

(Неужели у неё опять с лицом что-то не то?..).

— Я мог бы переместить вас домой. К ней. Чтобы вы поговорили.

Ох.

Ох ничего себе.

Но он ведь… он же…

Но Воля.

(Почему?).

Он наверняка всё помнил и понимал — так почему?!

Почему он был готов зайти настолько далеко ради Иветты Герарди?

Причём, что самое грустное и ироничное, напрасно — выпрямившись, она уверенно посмотрела ему в глаза и как могла твёрдо сказала:

— Не надо, Этельберт. Спасибо, правда, спасибо, но я не хочу.

Ответила, не соврав ни единым словом: сейчас — пока что — она маму не хотела и видеть. Это было неправильно, подло, мерзко и отвратительно и делало её плохой дочерью, однако ну что же теперь?

Она не хотела — и не согласилась бы, даже если бы хотела.

— Переместите меня лучше в Грот Для Размышлений О Тщете Всего Сущего. Если вам не трудно, конечно, если вы не против…

78
{"b":"679602","o":1}