Размахнулся Бож, великорослый Гиттоф успел отскочить к стене из щитов. И княжий меч вонзился в плотную землю на половину клинка. Теперь молчала толпа. Слыша это молчание, едва приметно улыбнулся Гиттоф-гот.
Выдернули оружие из земли, медленно пошли на сближение. В наступившей тишине было слышно, как в стороне от людей возился с сотами медведь, обсасывал клейкие лапы. Слышно было, как утробно ворчали, скалились на медведя псы.
От нового удара раскрошились у обоих крепкие мечи. Зол был удар. Тогда внесли топоры. Узкие, клинообразные, на длинных рукоятях. Те рукояти испытали о колена, не треснуты ли. И снова сошлись рикс с кёнингом. Сошлись с оружием древним, которому трудно противостоять, не имея на локте щита; да и щит такому оружию — не велика помеха. Столь острые и твёрдые это были топоры, что могли резать железо... Долго примерялись, обманными движениями скрадывали друг друга. Волновались вокруг люди. Щитоносцы прятали головы.
Но вот изловчился, прыгнул Гиттоф. Ногами метил риксу в грудь, лезвием — в голову. Да не рассчитал удара гот, охваченный злостью; на силу недюжинную свою положась, промахнулся. И жестокий удар пришёлся в щит нарочитого. Раскроил надвое этот щит. Нарочитому же глубоко рассёк руку.
Тут и выбил Бож оружие из рук Гиттофа. Вместе с железной перстатицей у гота выбил, рукоять пополам расколол. Со звоном пал на землю топор, со звоном ударилась о него кольчужная перстатица. Выпрямился тогда Гиттоф-кёнинг, шаг невольно отступил, высоко голову поднял, ожидая последнего удара.
Но не ударил Бож, свой топор передал Татю.
— Жить тебе долго, гот! — сказал. — И дела достойные вершить. Не за себя бился ты, не за своё имя, не за свою корысть. Ради Германариха сил не жалел. И теперь от топора не бежал. Это твоя слава! Всё по чести! За то не держу на тебя зла, за то и правлю суд милосердный: жизнь тебе дарую. И решён спор!..
— Решён спор! — повторил удовлетворённый Бьёрн. — Крепок оказался Бож, антский рикс. Так и должно быть. Я не помню, чтобы уступала кому-то Келагастова кровь. И Гиттофу скажем хвалу. Он бился по правилам Одина!
— Хвала риксу! — воскликнули кольчужники.
— Хвала кёнингу! — отозвались свей.
И все вокруг заговорили о том, что никому не было бы радости, даже если бы пролилась кровь гота.
Гомонили между собой смерды:
— Верно поступил Бож. За кого кровь лить?
— Дева есть дева. К тому же неказиста, остроноса, бледна. Косточка без мяса... Или испугалась сверх меры? Гляньте, ноги её чуть держат.
— Однако княжна! Княжна! Хоть и не сравнить с Лебедью.
— Хватанул! То ж Лебедь! Пойди сыщи ещё такую!
— Рикс-то силён! Не знали мы. Такого красавца одолел!
Нечволод, слыша речи смердов, выкрикнул славу Веселинову-князю. И смердов заставил. Засмеялись, возликовали, повисли на широких плечах у десятника девы-подружки. Между прочими словами тихо о злате спрашивали, ласкались.
— А где то, что я вам по возвращении давал?
Разводили руками лукавые, пальчики свои рассматривали и не находили на них колец. Тогда Нечволод со своих перстов кольца поснимал, отдал милым девам последнее:
— Коль любить меня будете, последнего не жаль.
Смеялись довольные девы:
— Да разве за злато любим? Да разве за злато так, как мы, любят? Светильник погаси — залюбим до смерти...
Тут загремели-задудели к месту дудари-бубенщики. Вокруг десятника и дев закружили, рожи им строили, просунув руки в дырявые полы лоскутных одежд. Посмеивались:
— Не скупись, десятник удалой! У дев твоих детушки растут — безотцовщина. Не твои ли детушки?..
И дальше перехожие пошли — медведя позлить. И верно, скоро взревел тот медведь. Громыхая цепью, пустился в припляс, научен был. От того припляса загудела земля.
Тут ковши резные, расписные, полные медов и браги, разбежались по рукам. Всех к себе зазывал виночерпий, как указано было ему. И не хватало ковшей. Тогда сами, кто хотел, их сворачивали из бересты.
Лучшие девы из ближних весей разошлись хороводами. Возле высоких костров пошли. Начали напевы медленные, величальные. За долгую зиму много слов к тем напевам сложили.
Гулял-шумел до утра град Веселинов. В середине же всех, на виду у всех, и в речах, и в песнях — светлый Бож с кунигундою рука об руку!
Только Ляна Веригина горько плакала на плече у Лебеди. И сквозь плач говорила слова ненависти, и ещё говорила нежные слова.
Ляна! Ляна! Зашло, дева, солнышко твоё. Упрятало, обволокло его собой белое облачко кунигунды свейской. Ни лучика не пропустит, ни проблеском не всплеснёт надежд и чаяний милоликой девы фракийской, не тронет радостью ромейской крови её. Лишь тоскует и злится кровь Веселинова, добрая руда Веригина.
Вспомни старые напевы словенские! Легче станет, когда вспомнишь близкое себе. «Да ты не тоскуй, дева белая, дева-купава милая. Хоть не твой, но под небом есть юнак добрый. Ни он сам, ни конь его верный не подранены Василиском-Огнянином, пламенем не сожжены. Весел конь, стучит копытом. Жив юнак! Да не твой! Да не твой!..» Будто знала, в путь его не пускала, пугала ямами и холмами, пугала колючим кустарником. Да шею руками не обвила, не удержала. И у Лебеди не испросила приворотных слов, рикса не опоила медами, не отравила верного коня его. Стучит копытами теперь, как и прежде стучал, весел остался. Тучка девы свейской обложила солнышко. Ясное, не твоё оно теперь. Не твоё! Не твоё!..
— Дейна, милая, Лебедь Белая, как же вышло так? Как же с силою ты своею то позволила? Про тепло, про очаг говорила! На меня смотрела глазами синими и на кунигунду-свейку — такими же...
Жалела Ляну Дейна-валькирия:
— Силой ещё большей обладает рикс. Заручился покровительством Скульд-сестрицы. Как мне спорить с ней? Ведь не знаю я таких слов заговорных, которыми можно остановить три Хоровода, заставить замолчать Цитру и прекратить Игрища. И не желаю я, Ляна, сына разлучать со временем. Ты же не тоскуй, вспоминай другие словенские напевы, где о радости говорится. Легче станет.
— Ах, Лебедь добрая! Не вспоминаются мне теперь радостные напевы. А вспомнятся, то не станет легче. Ты же лучше не жалей меня, а помоги. Отрави или лиши разума.
Гладила волосы Ляне Дейна-валькирия, зелья иного давала ей — зелья горького, отворотного.
— Поможет, — обещала. — Только к людям иди, среди людей будь! От несчастья до радости один шаг. Но только тогда ты этот шаг сможешь сделать, когда возле тебя будут люди.
И пошла Ляна среди людей, и не видела их. Слёз не утирала, считала шаги. Кто толкнёт невзначай, не обернётся на того Ляна, кто позовёт — не откликнется. Не пристала она к хороводам девичьим, не слышала величальных песен. И не остановилась посмотреть на медведя диковинный пляс, шла, считала шаги. Думала: где же тот, самый верный шаг?.. Вот дудари заметили Ляну, окружили, ковш в руки сунули. Выронила ковш дева-купава и слезами залилась. Шла, считала шаги, с обидой озиралась на шумный чертог, к словам славы прислушивалась, сбивалась со счёту. Не помогло горькое зелье! И, пряча слёзы в рукавах, убежала Ляна от людского веселья.
Долго молчал Верига-бортник, сидел, сложив руки на коленях. Потом сказал:
— Не нашёл я, Ляна, иглы. Совсем плохо видеть стал. Нет её в изголовье твоём, нет её и в ногах. Весь вечер праздно сижу.
Разозлилась Ляна-дочь, ожгла его взглядом:
— Ты с иглой своей!.. Я в очаг волос рикса кинула, я травинку со следа его растоптала. И не горько во рту уже, а сладко! Игла же, смотри, весь вечер к твоему вороту приколота, и ты носишь её с собой...
Вздохнул Верига, вынул из ворота иглу, снял с полки длинные жилы, достал из-под лавы кроёные кожи.
Пришёл Сампса. Грустен, тих. У двери на край лавы сел. Хотел что-то сказать, но остановила его Ляна:
— Молчи! А если хочешь сказать, то скажи не словами человека, а словами песнопевца.
Улыбнулся добрый Сампса:
— Песнопевец иначе не может, как словесами человека говорить. Мало у человека слов, но всё ими выразить можно. А лесное эхо одним словом обо всём умеет сказать. У него учиться нужно.