Хоменко дал Ксене машину, чтобы она встретила Михаила на Марцево. Сам сказался занятым, не поехал, рассудив про себя: пусть хоть на станции побудут вдвоем. Дома набегут родственники, поговорить не дадут.
Так оно и получилось. Первой явилась Нюра, потом Марфа. Муж Нюры, Иван Дудка, тоже с работы пришел раньше обычного, увидел Михаила:
— Эх, Махачкала! Я верил, что ты вернешься!
Захар Бандуристов вел себя так, будто они с Михаилом расстались только вчера. Принес два огромных вяленых чебака.
— На, порежь, — сказал он, передавая рыбины Ксене.
Со Стахановского городка пришли мать Михаила Анастасия Сидоровна, Максим с Феклой, Нина Путивцева.
Анастасия Сидоровна развернула узелок с теплыми пирожками.
— Шо вы, мам, голодные мы тут, что ли? — сказала Ксеня.
— Михаил любэ. Возьми к столу.
Старый раздвижной дубовый стол разместил всех родственников вокруг себя.
О прошлом старались не вспоминать. Когда Марфа Бандуристова пыталась выспрашивать Михаила, Нюра оборвала ее:
— Чего ты человеку душу рвешь?
Но прошлое нет-нет и врывалось в разговор.
Вовка притулился на краешке табуретки возле отца.
— Ох и скучал же он, Миша, по тебе, — сказала Нина. — Как ни приду к вам, а он грустный-грустный. Будто и не дитя вовсе.
«Сынок! А как же я скучал по тебе… Кому мне рассказать о своей тоске? О том, что я передумал там за эти годы?..» Михаил обнял Вовку:
— Никак не могу привыкнуть, сынок, что ты так вырос. Прямо парубок…
Небольшой срок — три года, а многие изменились: мать совсем старенькой стала, сухонькая, белая вся, как одуванчик; Тихон Иванович сильно сдал — полотняная рубашка, которая раньше трещала на плечах, висела теперь, как на вешалке.
Коля Бандуристов, сын Захара и Марфы, оказывается, уже успел военное училище окончить и теперь служил в Ленинакане.
— А Митька наш где-то под Львовом, — сообщил Иван Дудка. — Может, увидишь его там.
— Может, и Алешку встретишь, — вставила Нина. — Алешка мой на письма лентяй. На язык здоров, а на письма — ну прямо беда, — затараторила она. — Пишет раз в месяц, и как в той песне: «Все хорошо, прекрасная маркиза…» Будто я дурочка и не понимаю, какое сейчас время. Вот и ты, Миша, на запад едешь. И у других тоже, у кого ни спрошу из женщин: на западе мой, на западе…
Максим сидел напротив Михаила. От выпитого щеки у него порозовели. Но румянец был нездоровым, лихорадочным.
— У тебя не температура, брат? — спросил Михаил.
— Та, мабуть, е… — равнодушно сказал Максим.
— Часто бывает?
— А хто иво знае?.. После санатория вроде не было, а теперь знова. Морозе…
— Может, тебе работу поменять, а, братка?
— Ни, брат! Пильгерстан — оцэ моя работа, и другой мэнэ нэ трэба.
— Яка там друга работа, Миша, — вмешалась Фекла. — Гроши Максим приносэ добрые. Патрет ево на Красной доске висить… А хвороба? Шо ж? Я ему и маслица, и сальца, и чего душа пожелает… Николы мы раньше так не жили…
— Сыновья у мэнэ уродились добрые. У других — хто водку любэ, хто дивок, а мои — працю, — с гордостью сказала Анастасия Сидоровна.
— Ну почему, мам? Мы не только работу любим — жен своих любим, вас любим, землю свою любим…
— Можно к вам? — На пороге стоял Хоменко.
— Кузьма! Заходи! Заходи!
Михаил поднялся навстречу. Обнялись.
— Ты и впрямь на профессора стал похож, — заметил Михаил, высвобождаясь из объятий.
Хоменко немного располнел. Большие роговые очки придавали ему вид солидный, «ученый».
— Та що там профессор. Бери повыше — Кузьма Терентьевич теперь парторг ЦК! — сказал Захар Бандуристов.
— Ты ж по-прежнему на металлургическом?
— На металлургическом, но теперь на больших заводах не секретари парткомов, а парторги ЦК, — пояснил Хоменко.
— Хочется на заводе побывать…
— А ты не откладывай, приходи завтра. Я буду ждать.
Ксеня на стол подала дымящийся бараний соус. Теперь, кажется, все. Подсела к столу.
— Вот кто твой настоящий друг, Миша, — Кузьма. Хочу выпить за него. Многие забыли нас, а Кузьма нет… Спасибо тебе!
Хоменко засмущался.
— Бросьте вы об этом… Пойдем лучше покурим, — предложил он Михаилу.
Вышли на террасу. Ледовые узоры покрыли мелкие оконные шибки. Вода в ведре тоже холодила до ломоты в зубах.
— Застудишь горло.
— Не застужу. Я его на севере закалил. На лесоповале, когда пить хотелось, снег ели…
— У тебя есть твои «красивые» папиросы или моих закуришь?
— Твоих закурю. Не обзавелся еще «красивыми».
Закурили.
— Митрофанов работает? — спросил Михаил.
— Два года назад умер.
— Жаль старика. Хороший был человек. А в комсомольских секретарях кто у тебя теперь ходит?
Хоменко назвал фамилию.
— Не знаю… На Устинова не похож?
— Устинова я себе не прощу. Не разгадал его в свое время…
Михаил набросил на плечи полушубок.
— Иди в хату, — сказал он Кузьме. — Я сейчас.
Жесткий морозный ветерок обжег лицо. Весь двор до самого тына просматривался сквозь голые ветки сада. Низкая серебряная луна висела над развесистой шелковицей. Гибкие длинные ветки ее, колеблемые ветром, сиротливо позванивали на ветру.
Михаил увидел в окошке флигеля, где жил Тихон Иванович, огонек. «Неможется, видно, деду. Не высидел. А раньше какой любитель был посидеть да потолковать…»
— Есть тут кто? — с порога спросил Михаил, открыв низенькую дверь во флигель.
— А, это ты, Мыхайло… Заходь, заходь…
Тихон Иванович был накрыт стеганым цветастым одеялом. Натруженные жилистые руки лежали поверх. Седая окладистая борода и белые кустистые брови придавали ему вид строгий, как с иконы.
— Неважно себя чувствуете?
— Плохо, Миша.
— Что же у вас болит?
— Все болит. Намеднись мне сон прыснывся, будто Ивга кличэ мэнэ… — говорил Тихон Иванович медленно, трудно.
— Может, вас врачам хорошим показать? — спросил Михаил.
— Шо там зроблют ти врачи? Була силушка, був работником, а теперь шо — тилько нэбо коптить? Ни… От тэбэ дождався, тепереча можно и помирать. — Тихон Иванович снова примолк, передыхая. — Накрой мэнэ ще полушубком, — попросил он.
Михаил накрыл деда полушубком и вышел…
Прорезая морозный ночной воздух, звонко загудел металлургический завод. Сколько раз в своей жизни Михаил слышал этот гудок, и всякий раз он волновал его. Заводской гудок звенел от радости, когда пустили первый пильгерстан. Печально, надрывно, как смертельно раненное животное, гудел он, когда завод прощался с секретарем парткома Климом Романовым…
Сейчас гудок пел буднично, деловито: извещал о конце второй смены.
* * *
Утром Михаил пошел на завод, и Вовка увязался следом.
На месте разрушенной церкви на пустыре, на Степку, как это место называли на Амвросиевской, по звонкой замерзшей земле ветер гнал серебряные змейки. Снежные переметы преградили путь на Буяновскую улицу. Михаил был в валенках, а Вовка — в ботиночках.
— Давай, сынок, перенесу.
Вовка не дался:
— Да что я, маленький, что ли?
На подходе к заводу сильно задувало со стороны бухты.
— Ты хоть уши опусти, — сказал Михаил сыну.
— Та мне не холодно…
— Опусти, опусти…
Вовка развязал тесемки на шапке и опустил уши.
Дорога к главной конторе была расчищена. Само здание свежеокрашено. Партком помещался по-прежнему на втором этаже. Только все здесь изменилось: в приемной на столике в вазе стояли живые цветы, зеленые бархатные шторы — на окнах, новая мебель, на столе — несколько черных телефонных аппаратов.
Секретарша, молодая, лет тридцати женщина, в сером шевиотовом костюме и белой блузке, встретила Путивцева приветливо.
— А вы меня не помните, Михаил Афанасьевич? — спросила она. — Я — Валя Пилипенко. Вы меня на учебу от комсомола направляли в тридцатом году…
— Валя? Не узнал тебя. Ты была такой робкой пичужкой, а теперь — прямо жар-птица.
— Ну уж и скажете, Михаил Афанасьевич, — засмущалась Валя.