Подобные случаи в практике Путивцева встречались. При определенной скорости хорошая маневренная машина вдруг выходила из повиновения, не слушалась рулей. Поэтому Пантелей Афанасьевич, испытывая машину, всегда проверял ее на разных режимах при «посадке» на облако.
Комбриг снова набрал высоту и сделал вторую попытку. При скорости девяносто километров — то же самое, только теперь качок вправо.
Снова подъем, и снова посадка… Скорость сто километров. Сел на три точки, но с трудом… Скорость сто десять километров. Самолет послушен, как голубка, до полного приземления. Попробовал сажать «по-английски»[11]. Машина вела себя значительно устойчивее на малых скоростях при «английской посадке».
«В общем, ясно, — подумал Пантелей Афанасьевич. — Кое-какие рекомендации придется заводу высказать, а пока срочно написать новое наставление по эксплуатации самолета».
Чтобы еще и еще раз проверить свою теорию, Путивцев торчал в части еще неделю — весь срок своей командировки. И каждый раз около полудня поднимался в воздух.
Домой Пантелей Афанасьевич возвращался в приподнятом настроении: всего через несколько часов он увидит своих. Он очень соскучился по дочери — Инночке. Она гостила у бабы Насти и больше месяца не была дома. Инна пошла в отца — высокая, белокурая. Он очень дружил с дочерью. Когда у него выпадал свободный час, он приходил в ее комнату или звал ее к себе, и они говорили так, как могли бы говорить одногодки…
Как летит время… Козюлечка!.. Совсем недавно была козюлечкой. Когда они всей семьей были на Черном море, ловили медуз, «варила из них кисель». «Тебе не жалко их?» — спрашивал Пантелей Афанасьевич. «Человека надо жалеть», — неожиданно серьезно отвечала девочка…
А теперь это уже совсем взрослая девушка, наверное, он скоро станет дедом. Все их разговоры в последнее время сводились к любви. Конечно, он не мог с ней говорить так откровенно, как говорил бы с сыном. Ему приходилось подбирать сравнения и соответствующие слова и примеры из литературы. Правда, в литературе Инна уже давала ему несколько очков вперед и нередко советовала почитать ту или другую книгу.
Инна окончила первый курс филологического факультета Московского университета. Судя по разговорам, кто-то уже тронул ее сердце, хотя она никогда не называла имени юноши, а Пантелей Афанасьевич и не торопил — он дорожил ее дружбой и знал: придет время, Инна сама скажет.
Зато Анфиса постоянно приставала с расспросами к дочери и говорила в таком тоне, словно от любви можно ждать только неприятностей.
— А разве ты с папой несчастлива? — как-то спросила Инна.
— Ну, мы… с папой — это другое дело, — невразумительно ответила мать.
Пантелей Афанасьевич случайно услышал обрывки этого разговора, снимая шинель в передней.
«А счастлив ли он? Конечно, счастлив… Во всяком случае, он не представляет себе другую женщину в роли жены. Но?..» Сидело в нем все-таки это «но».
Анфиса была хорошей хозяйкой: дом содержала в чистоте, отлично стряпала, все было всегда вовремя выстирано и отглажено. Она не устраивала ему сцен ревности, хотя и поводов он почти не давал — ну потанцует там на вечере с женами своих товарищей. Сама она тоже вела себя так, что Путивцев был свободен от чувства ревности, которое испытал в молодости.
Тогда он был влюблен в медсестру Фису — в госпитале, в Харькове. И ему казалось, что ей нравится веселый усатый кавалерист, у которого так мелодично звенели шпоры на сапогах. Может, оно так и было, кто его знает? Анфиса сейчас, во всяком случае, отрицает это.
Как бы то ни было, он вскоре женился на ней и вот прожил уже двадцать лет. За все эти годы всякое случалось: и домашние радости, и домашние беды, но они как-то мало трогали Анфису. Болела ли в детстве Инночка — мать отличалась удивительной выдержкой. «Все дети в детстве болеют», — говорила она.
Потом он стал летать. Работа, что ни говори, опасная. Но ни разу не застал он ее встревоженной. Боялась ли она его потерять? Конечно. Ведь если бы он погиб, нарушилась бы вся ее размеренная, привычная, обеспеченная жизнь. Она работала только в первый год после замужества, а потом жила у родителей в Харькове, пока он добивал белогвардейцев.
То, чем жил Пантелей Афанасьевич, ее мало занимало. Хотя она и делала вид, что с интересом слушала его рассказы о полетах, но все эти дроссели, элероны, иммельманы были для нее китайской грамотой. Пантелей Афанасьевич понимал, что совсем не обязательно Анфиса должна разбираться в специальных вопросах.
Нет, Пантелей Афанасьевич не сетовал: каждому — свое. Но если бы Анфиса все-таки была чуть ближе к нему, к его работе, Если бы…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Демид тот день запомнил на всю жизнь. Шел он не оглядываясь с увесистой котомкой за плечами, не спеша — спешить ему было некуда. Когда пыльный шлях на изломе под ногами пошел вниз, не выдержал, обернулся. Солодовка на горизонте еще горбилась спинами крыш, и над одной из них курился тоненький дымный столб — догорало его подворье.
Демид перекрестился и зашагал дальше.
Так шел он до вечера, чувствуя, как постепенно усталость тяжестью вливается в ноги, во все тело, вытесняя даже горькие думы из головы.
Спалось в стоге сена крепко. На другое утро Демид проснулся позже обычного, глянул на солнце. А оно, блестящее, как надраенный песком медный котел, над самой землей висит. Лучи острые — глаза слепят.
«Пусть лучше мне затылок греет», — подумал Заозерный и, свернув на проселок, зашагал на запад.
Путь этот привел его на Украину. Люди здесь и обличьем чернявые, и говором были похожи на солодовских. Земля тоже черная, жирная. Хаты беленые, под соломенными крышами. И было тут еще великое множество вишен. В Солодовке больше жердел, и цвели они розовым, а вишни белым, густо и нежно.
Как раз в пору цветения вишен добрался Демид до Винницкой области. Уже больше месяца он бартыжал. Сердце, болевшее в первое время после разлуки с хозяйством, утихло. На руках без работы помягчели мозоли. Но котомка за спиной опустела. На еду променял он суконную поддевку и австрийские солдатские ботинки на шипах. К подаяниям же не был способен, не привык, и потому тут же, под Винницей, в селе (как оно называлось, он и не запомнил), нанялся срубить овин.
В селе этом был колхоз. Пришлось иметь дело с председателем.
Председатель — мужичок росточка небольшого — оказался скуп и на деньги и на слова. Но Демид не сетовал: много ли ему надо? Главное — в душу не лезет с расспросами: кто да откуда?
На прощание председатель признался:
— Заплатил бы больше, да казна пуста. — И предложил: — Может, останешься?
Демид ответил, как отрезал:
— Не!
Тогда председатель достал из холщовой сумки две большие луковицы, шматок сала, две соленых огурца и бутылку самогонки.
— Всяко дело требует обмывки. Ты не против?
— Не откажусь.
Второй «пристанью» для Заозерного была большая стройка на реке. Возводили там невиданную плотину. В Вологодщине Демид сам делал запруды по надобности. Но не запруды то были, а игрушки. А тут задумали запруду через всю реку. Даже не верилось, что ее сделают.
Демид работал каменщиком на строительстве генераторного зала, как его называли. Но окончания строительства плотины и зала не дождался, заскучал.
Суетно было на большой стройке. Кладешь кирпичи, кладешь, а конца не видно. И не один кладешь, а рядом с тобой другие — десятки, сотни, а может, и тыщи… И сам ты как кирпичик в этой бесконечной кладке.
Стал Демид выбирать стройки поменьше, чтоб и работа была видна, и люди о тебе знали. К славе Демид относился спокойно, можно даже сказать, равнодушно. Но первую грамоту, полученную за ударный труд, бережно спрятал в сундук. Там же хранил позже и другие.
Окончив работу на одном месте, переезжал на новое. Да не сразу. Проживет деньги — а тогда уже и подастся. Услышал он как-то от людей: Крым — райское место. Сел и поехал в Крым. Работа ему везде найдется. Он и столяр, и плотник, и каменщик, и грузчиком может. Хоть жизнь уже и подбиралась к пятидесяти трем годам, силушка в руках еще играла.