Ваш искренний друг
Джон Китс.
41. ФАННИ БРОН
Февраль 1820 г., Хэмпстед
Моя дорогая Фанни,
Постарайся, чтобы твоя мать не подумала, будто я обижен тем, что ты написала вчера. По какой-то причине в твоей вчерашней записке было меньше бесценных слов, чем в предыдущих. Как бы я хотел, чтобы ты по-прежнему называла меня любимым! Видеть тебя счастливой и радостной — величайшая для меня отрада, но дай мне верить в то, что мое выздоровление сделает тебя вдвое счастливее. Мои нервы расстроены, это правда — и, может быть, мне кажется, что я серьезнее болен, чем оно есть на самом деле, — но даже если это так, отнесись ко мне снисходительно и порадуй лаской, какой, бывало, баловала меня раньше в письмах. Моя милая, когда я оглядываюсь на все страдания и муки, какие я пережил за тебя со дня моего отъезда на остров Уайт,[476] когда вспоминаю восторг, в каком пребывал порою, и тоску, которою он сменялся, я не перестаю дивиться Красоте, столь властно меня очаровавшей. Отослав эту записку, я буду стоять в передней комнате в надежде тебя увидеть: прошу тебя, выйди на минуту в сад. Какие преграды ставит между мной и тобой моя болезнь! Даже при хорошем самочувствии мне следует быть больше философом. Теперь, когда много ночей я провел без сна и покоя, меня стали тревожить и другие мысли. «Если мне суждено умереть, — думал я, — память обо мне не внушит моим друзьям гордости — за свою жизнь я не создал ничего бессмертного, однако я был предан принципу Красоты, заключенной во всех явлениях, и, будь у меня больше времени, я сумел бы оставить о себе долговечную память». Мысли, подобные этим, мало тревожили меня, когда я еще не был болен и всеми фибрами души рвался к тебе; теперь все мои размышления проникнуты — вправе ли я сказать так о себе? — «последней немощью благородных умов».[477]
Да благословит тебя бог, любовь моя.
Дж. Китс.
42. ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ[478]
16 августа 1820 г. Хэмпстед
Хэмпстед, 16 августа.
Дорогой Шелли,
Я очень тронут тем, что Вы, несмотря на все свои заботы, написали мне такое письмо — да еще из чужой страны. Если я не воспользуюсь Вашим приглашением, то причиной тому будет обстоятельство, которое мне страстно хотелось бы предсказать. Английская зима, вне сомнения, прикончит меня, причем самым затяжным и мучительным способом. Поэтому я должен ехать или плыть в Италию, как солдат отправляется на огневую позицию. Сейчас у меня хуже всего с нервами, но и они слегка успокаиваются, когда я думаю, что даже при самом тяжком исходе мне не суждено будет остаться прикованным к одному месту достаточно долго для того, чтобы возненавидеть две бессменные кроватные спинки. Я рад, что Вам понравилась моя бедная поэма. Я бы с удовольствием переписал ее заново, если бы это было возможно и если бы я заботился о своей репутации так, как раньше. Хент передал мне от Вас экземпляр «Ченчи».[479] Я могу судить только о ее поэтичности и драматическом эффекте, которые многие теперь считают Маммоной. Они считают, что современное произведение должно преследовать некую цель: это-то, по-видимому, и есть для них бог. Но художник как раз и должен служить Маммоне.[480] Он должен сосредоточиться в себе, возможно, быть даже эгоистом. Вы, я верю, простите меня, если я откровенно скажу, что Вам бы следовало ограничить свое великодушие, стать больше художником и «наполнять золотой рудой малейшую трещинку»[481] в избранном Вами предмете. Вероятно, одна только мысль о такой дисциплине скует Вас, словно ледяной цепью: ведь Вы и полгода не провели в покое, со сложенными крылами. Вам странно, не правда ли, слышать все это от автора «Эндимиона», ум которого напоминал раскиданную колоду карт. Но теперь я собран и подобран масть к масти. Воображение — мой монастырь, а сам я — монах в нем. Вам придется самому истолковывать мои метафоры. «Прометея» жду со дня на день.[482] С моей точки зрения, было бы лучше, чтобы он находился у Вас еще в рукописи: если бы Вы последовали моему совету, то сейчас заканчивали бы только второй акт. Помню, как в Хэмпстеде Вы убеждали меня не выпускать в свет свои первые опыты: возвращаю Вам этот совет. Большинство стихов в томике, который я посылаю Вам,[483] было написано года два назад: я никогда не опубликовал бы их, если бы не надежда извлечь некоторый доход. Как видите, теперь я склонен следовать Вашему совету. Позвольте мне еще раз сказать Вам, как глубоко я чувствую Вашу доброту ко мне. Прошу Вас передать мою искреннюю благодарность и поклон миссис Шелли.
В надежде вскоре увидеться с Вами,
остаюсь искренне Ваш
Джон Китс.
43. ЧАРЛЬЗУ БРАУНУ[484]
1 ноября 1820 г. Неаполь
Неаполь, первая среда ноября.
Дорогой Браун,
Вчера с нас сняли карантин;[485] за это время духота в каюте нанесла моему здоровью больший вред, чем все путешествие. Свежий воздух несколько меня взбодрил, и я надеюсь, что смогу сегодня утром писать тебе спокойно, если возможно писать спокойно в страхе именно перед тем, о чем больше всего хочется написать. Раз уж я взялся, придется продолжить — может быть, это хоть немного облегчит бремя злополучия, которое ложится на меня непосильным гнетом. Я умру, если буду знать наверняка, что никогда больше ее не увижу. Я не могу по...[486] Дорогой Браун, она должна была бы стать моей, когда я был здоров, — и со мной не случилось бы ничего плохого. Мне легко умирать, но я не могу расстаться с ней.
Господи, господи! Стоит любой вещи — из тех, что при мне, — напомнить о ней, как тоска пронзает меня насквозь. Шелковая подкладка, которой она подшила мою дорожную шапочку, сжимает мне виски раскаленными щипцами. Мое воображение до ужаса живо — я вижу ее, слышу, вижу перед собой. Ничто на свете не способно отвлечь от нее мои мысли даже на минуту. Так было со мной в Англии: я не могу вспомнить без содрогания те дни, когда томился в заточении у Хента[487] и с утра до вечера не спускал глаз с Хэмпстеда. Но тогда я мог лелеять надежду увидеться с ней снова — а теперь... О, если бы лежать в земле рядом с ее домом! Я боюсь писать ей — боюсь получить от нее письмо: один только вид ее почерка разобьет мне сердце; даже слышать о ней краем уха, видеть ее имя написанным выше моих сил. Браун, что же мне делать? Где искать утешения или покоя? Если бы судьба подарила мне выздоровление, эта страсть убила бы меня снова. Знаешь, во время болезни — у тебя дома и в Кентиштауне — этот лихорадочный жар не переставал снедать меня. Когда будешь писать мне — сделай это немедля — в Рим (poste restante),[488] поставь знак +, если она здорова и счастлива; если же нет —.
Передай привет всем. Постараюсь терпеливо переносить все горести. Человеку в моем состоянии нельзя испытывать ничего подобного. Напиши записку моей сестре и сообщи кратко об этом письме. Северн[489] чувствует себя отлично. Будь мне получше, я принялся бы заманивать тебя в Рим. Боюсь, никто не сможет меня утешить. Есть ли вести от Джорджа? О, если бы хоть раз в чем-нибудь посчастливилось в жизни мне и моим братьям! — тогда я мог бы надеяться, — но беды преследуют меня, и отчаяние стало привычным. Мне нечего сказать о Неаполе: вокруг столько нового, но все это ни капли меня не интересует. Боюсь писать ей, но хотел бы, чтобы она знала, что я о ней помню. О Браун, Браун! Грудь мою жжет огнем, словно там угли. Не диво ли, что человеческое сердце способно вместить и выдержать столько горя? Неужели я родился на свет ради такого конца?! Да благословит ее бог — и ее мать, и ее сестру, и Джорджа, и его жену, и тебя, и всех-всех!