Отпусти Мечту в полет...
[423] Я не думал, что стихотворение такое длинное: у меня есть еще одно — покороче, но так как удобнее поместить его на оборотной стороне листа, то сначала я выпишу кое-какие замечания Хэзлитта о «Калебе Уильямсе» — о «Сент Леоне», хотел я сказать: Хэзлитт превосходно разбирает все романы Годвина, но я процитирую только один отрывок как образец его обычного отрывисто-резкого стиля и пламенной лаконичности. Вот что Хэзлитт говорит о «Сент Леоне»:[424] «Он не что иное, как конечность, оторванная от тела Общества. Обладая вечной юностью и красотой, он не знает любви; окруженный богатством, мучимый и терзаемый им, он не в силах творить добро. Человеческие лица мелькают перед ним, как в калейдоскопе, но ни с кем из людей он не связан привычными узами сочувствия или сострадания. Он неминуемо возвращается к самому себе и к своим собственным думам. В его груди царит одиночество. В целом свете у него нет никого — ни жены, ни ребенка, ни друга, ни врага. Его одиночество — это одиночество души, одиночество не среди лесов, рощ и гор — это пустыня посреди общества, это запустение и забытье сердца. Он одинок сам по себе. Его существование чисто рассудочно — и потому непереносимо для того, кто испытывал восторг любви или горесть несчастья». Раз уж я взялся за это, то заодно перепишу для вас и тот отрывок, где Хэзлитт характеризует Годвина как романиста: «Кто бы ни был на самом деле автором «Уэверли»,[425] совершенно очевидно то, что не он — автор «Калеба Уильямса». Невозможно представить себе двух более разных писателей, однако каждый из них достиг предельной ясности и высокой степени совершенства на избранном им пути. Если один почти исключительно поглощен наблюдением внешней стороны явлений и традиционной обрисовки характеров, то другой всецело сосредоточен на внутренней работе мысли и созерцании различных проявлений человеческой психологии. Возьмем «Калеба Уильямса»: в нем мало знания жизни, мало разнообразия, нет склонности к живописанию, отсутствует чувство юмора, однако нельзя ни на миг усомниться в оригинальности всего произведения и в силе авторского замысла. Впечатление, производимое этой книгой на читателя, соразмерно могуществу авторского гения. Конечный эффект и в «Калебе Уильямсе» и в «Сент Леоне» достигается не с помощью фактов и дат, не типографским шрифтом и не журнальной мудростью, не копированием и не начитанностью, но посредством напряженного и терпеливого изучения человеческого сердца — посредством воображения, облекающего в конкретно зримые формы определенные жизненные положения и способного поднять воображаемое до вершин реального». По-моему, все это совершенно верно. — Теперь же перепишу для вас второе стихотворение — оно о двойном бессмертии Поэтов:
Барды Радости и Страсти!..
[426] Оба стихотворения — образцы некоей разновидности рондо, к которой я, кажется пристрастился. Здесь перед вами одна основная мысль — и развивается она с большей легкостью и свободой, нежели это позволяет сонет, доставляя тем самым большее удовольствие. Я намерен выждать несколько лет, прежде чем начать публиковать разные небольшие стихотворения, однако впоследствии надеюсь составить из них сборник, достойный внимания: он порадует тех, кто не в силах выдержать бремя длинной поэмы. В моем письме-дневнике я собираюсь переписывать для вас стихи по мере их рождения на свет — вот на этой самой странице, я вижу, как раз остается место для стишка, который я написал на одну мелодию, когда слушал музыку:
Зачах с тоски мой голубок,
[427] Но в чем же, в чем я дал оплошку?
Не сам ли шелковый шнурок
Я привязал ему на ножку?
5 Ах, клювик мой нежный, увы! — зачем
Ты умер, покинув меня насовсем?
В лесу беззащитен ты был, одинок,
А я тебя холил, жалел и берег,
Поил из губ и горошек лущил;
10 Неужто на дереве лучше ты жил?
(Перевод Григория Кружкова)
<...>
30. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ
8 марта 1819 г. Хэмпстед
Дорогой Хейдон,
Ты, должно быть, в недоумении — где я и чем занят. Я почти все время провожу в Хэмпстеде и ничем не занят: пребываю в настроении qui bono,[428] [429] давно сойдя с дороги, ведущей к эпической поэме. Не думай, что я о тебе забыл. Нет, чуть ли не через день я посещал Эбби и юристов. Сообщи мне, как твои дела и как ты настроен.
Ты великолепно выступил во вчерашнем «Экзаминере».[430] Среди каких ничтожных людей мы живем! На днях я зашел в скобяную лавку — с теми же самыми чувствами: в наше время что люди, что жестяные чайники — все едино. В 35 лет они уже не учатся в школе, но говорят как двадцатилетние. Беседа в наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы блеснуть остроумием.
В этом отношении два совершенно различных человека — Вордсворт и Хент — очень похожи друг на друга. Один мой приятель заметил на днях, что если бы сейчас лорд Бэкон произнес два слова на званом вечере, разговор тотчас бы прекратился. Я убежден в этом — и потому принял решение: никогда не писать просто ради сочинения стихов, но только от избытка знания и опыта, приобретенных, быть может, за долгие годы раздумий — в противном случае я останусь нем. Я буду упиваться собственным воображением, так как испытал удовлетворение от одних лишь грандиозных замыслов, не утруждая себя стихоплетством. Я не загублю свою любовь к сумраку написанием Оды Тьме!
Что касается средств к существованию, то ради этого писать я не стану: я не собираюсь отираться в самой что ни на есть вульгарной толпе — в толпе литераторов. Подобные решения я принимаю, трезво взглянув на себя и испытав свои силы при подъеме умственных тяжестей. Мне двадцать три года, я мало знаю и обладаю посредственным умом. Прилив энтузиазма подстрекнул меня к созданию нескольких недурных отрывков, но это мало что значит.
Я не мог навестить тебя — выходил в город только по делам, это отняло много времени. Отвечай мне без задержки.
Всегда твой
Джон Китс.
31. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ
(14 февраля — 3 мая 1819 г. Хэмпстед)
<...> — Вудхаус повел меня в свою кофейную и заказал бутылку бордосского. Отныне я поклонник бордосского: стоит мне только заполучить бордосское, я должен немедля его выпить. Это единственное чувственное наслаждение, к которому я пристрастился. Разве, плохо было бы послать вам несколько виноградных лоз — нельзя ли это сделать? Я постараюсь узнать. Ах, если бы вам удалось изготовить вино, похожее на бордосское, чтобы пить его летними вечерами в беседке, увитой зеленью! Воистину оно прекрасно:[431] оно наполняет рот свежестью и протекает в горло прохладной безмятежной струей; оно не ссорится с печенкой — нет, это подлинный миротворец — оно тихо покоится в желудке, как покоилось некогда в гроздьях; оно благоуханно как сотовый мед. Эфирные частицы его состава взмывают ввысь и проникают в мозг, но не врываются в обиталища мысли подобно дебоширу в сомнительном заведении, который в поисках своей дамы мечется от двери к двери и молотит кулаками куда попало. Нет, бордосское ступает неслышными стопами — как Аладин по волшебному замку. Прочие вина, более крепкие и спиртуозные, превращают человека в Силена; бордосское делает его Гермесом, а женщину наделяет душой и бессмертием Ариадны, для которой Вакх, я уверен, всегда держал наготове целый подвал бордосского, однако ни разу не мог уговорить ее осушить больше двух чаш. Я сказал, что бордосское — мое единственное чувственное пристрастие, однако забыл упомянуть дичь: я не в силах устоять перед грудкой куропатки, перед филе зайца, перед спинкой тетерева, перед крылышком фазана или вальдшнепа passim.[432] — Кстати, та леди, которую я встретил в Гастингсе (я писал вам о ней — кажется, в прошлом письме) в последнее время щедро одаряла меня дичью, что позволило мне и самому преподносить подарки: на днях она вручила мне фазана, которого я отнес миссис Дилк — завтра вместе с Райсом, Рейнолдсом и нашими вентворцами мы им и отобедаем. Следующего я приберегу для миссис Уайли. — На этих небольших листках бумаги писать гораздо приятней, чем на тех огромных и тонких листках, которые теперь, наделось, вами уже получены: хотя нет, вряд ли письмо могло дойти так скоро. — В письмах к вам я еще ни словом не обмолвился о своих делах. Если говорить коротко, то причин для отчаяния нет. Поэма моя не имела ни малейшего успеха. В этом году или в начале будущего я думаю еще раз попытать счастья у публики. Если рассуждать эгоистически, то я стал бы хранить молчание из гордости и презрения к общественному мнению, но ради вас и Фанни соберусь с духом и сделаю еще одну попытку. Не сомневаюсь, что при настойчивости через несколько лет добьюсь успеха, однако нужно набраться терпения: журналы расслабили читательские умы и приохотили их к праздности — немногие теперь способны мыслить самостоятельно. Кроме того, эти журналы становятся все более и более могущественными, особенно «Куортерли». Их власть сходна с воздействием предрассудков: чем больше и чем дольше толпа поддается их влиянию, тем сильнее они разрастаются и укореняются, отвоевывая себе все больший простор. Я питал надежду, что когда люди увидят, наконец, — а им уже пора увидеть — всю глубину беззастенчивого надувательства со стороны этой журнальной напасти, они с презрением от нее отвернутся, но не тут-то было: читатели — что зрители, толпящиеся в Вестминстере вокруг арены, где происходят петушиные бои — им нравится глазеть на драку и решительно все равно, какой петух победит, а какой окажется побежденным. <...>