Но разве не меньше любит Колян Славика? Нет, он любит его еще больше. Кстати, Славик несколько раз бывал в Пизе и Болонье, и его там никто не тронул.
Изменился и Славик. Он не может уже на спор слопать три банки тушенки, любит он не Прекрасную Даму, а свою жену Лёльку и своих двоих сыновей, которых он в честь друзей назвал Коляном и Юрцом. Плачет он теперь не после одного подхода к канистре, а от того, что канистра кончилась. Но разве не так же лучисты его глаза, светящиеся из-под очков и устремленные в Голубое Небо, Вечное, Чистое и Прекрасное, как Настоящая Мужская Дружба?!.
Ну что же, Юрец, Колян и Славик! Чего пожелать вам? Будьте счастливы, друзья! С вами ваша бибика, ваша канистра (которая не в счет), ваша смертельная зюзюка, трусы и ружье, очки и лодка. С вами Мудрость, Сила и Красота. А главное — Мужская Дружба, мудрее, сильней и прекрасней которой нет ничего на этом свете.
Агент 005
Все, что я расскажу сейчас — истинная правда. Изменены только имена. Да и то не все. Имена нельзя было не изменить. Почему — скоро поймете.
Итак.
— Золотые были денечки, — вздохнул Юрий Павлович, рассматривая в лунном свете торшера старые слайды 70-ых годов. На нем были массивные роговые очки, делавшие его глаза похожими на две большие голубые планеты. — Ты-то, конечно, Вольдемар, ничего не помнишь: маленький еще был.
— Почему, Юрий Павлович, — возразил я, — все я помню.
Юрий Павлович, которого все звали ЮПЭ, уже почти восьмидесятилетний лысый усатый старичок, толстенький и ростом не больше метра шестидесяти двух-трех, усмехнулся и хитро подмигнул мне:
— А если и помнишь, то ничего не знаешь.
— Чего это я не знаю, Юрий Павлович?
ЮПЭ отхлебнул коньяка, глубоко, как на приеме у врача, вдохнул, выдохнул и начал:
— Да, ничего… Совсем ничего. Но сейчас узнаешь. Сорок лет прошло. Да, ровно сорок… А через сорок лет можно и рассказать. Мне ведь, считай, по твоей милости орден Ленина дали. Вот так-то. Слушай, Вольдемар…
Но сначала я должен сообщить предысторию. ЮПЭ — полковник КГБ-ФСБ в отставке. В самом начале 70-ых годов он был советским резидентом в стране Алжир. Я с моими родителями тоже был в Алжире. ЮПЭ — официально — работал в посольстве. А неофициально — «резидентствовал». Отец преподавал русский язык в алжирском университете. А мама сидела со мной: было мне в 70-ом году пять лет.
Тут, простите уж, еще одна предыстория.
Детство у меня было нормально — коммунальное. Соседи — алкаши Петины. Тазы на стене в кухне. Пять штук в ряд. Наш второй слева. Алюминиевый, цвета рыбы. Велосипед «Орленок» в коридоре. Вадика Люлина, соседа-пятиклассника. «Велодрын» — предмет моей бессознательной зависти. Вадик меня дразнит Инфузорией Туфелькой. Я обижаюсь, потому что инфузория — это девчонка, к тому же еще — в девчачьей туфельке. А я — «настоящий мужик», как называет меня отец.
Мы: дедушка, бабушка, мама, папа и я — живем в одной, разгороженной на две, комнате. Сервант, диван, обеденный стол — все это я помню смутно. Самое ценное — пластинка про Хоттабыча, заезженная в семи местах. Я все время жду, когда Хоттабыч скажет Вольке ибн Алеше: «О несравненный Балда-а-а, ты прав, как всегда-а-а!» Это очень смешно. Я каждый раз задыхаюсь от смеха и шепотом повторяю, подражая Хоттабычу: «О несравненный Балда-а-а…»
Помню, однажды вечером отец пришел домой. То ли очень веселый, то ли очень встревоженный. Мама, оторвавшись от терки и морковки (для меня):
— Ну, что?..
— Камбоджа, — сказал отец.
— О Господи!.. А где это?
— Юго-Восточная Азия.
— О Господи!.. Там жарко?
— Плюс сорок пять.
— О Господи!.. Это точно? В смысле что — Камбожда?..
— Точно. Так что, — обратился отец ко мне, — полетим, Володька, с тобой в Камбоджу.
Очень хорошо. Я согласен лететь в Камбоджу. «Камбоджа» — это что-то круглое, разноцветное, веселое. И с яркими узорами, типа елочной игрушки. Или хохломской сахарницы, которая стоит у нас в серванте.
Через неделю, а может и через месяц (в детстве все это ой как неважно!) отец пришел вечером опять весело-озабоченный. Мама, оторвав глаза от вязания:
— Ну?
— Алжир, мать…
— О Боже мой!.. Где это?
— В Африке.
— Кошмар какой! Это же жарко.
— Не очень. Это северная Африка. Там сейчас плюс шестнадцать. Ну, Володька, едем в Алжир?
— А Кабомжа?
— «Кабомжа» отменяется. Там политический переворот. Летим в Алжир.
Интересно: «переворот». Я представляю, то в серванте бабушка перевернул хохломскую сахарницу. И ничего не понимаю. Ну и ладно. Алжир мне тоже нравится. Он большой, толстый, добрый, как папа Вадика Люлина Федор Антонович. Вадик — дразнила, а Федор Антонович все время дает то «ириску-сосиску», то «козью наку». Он так и говорит:
— На-ка тебе, мужчина, ирисскую сосиску.
Или:
— На-ка тебе, мужчина, козью наку.
А сам такой толстый, алжирный, добрый и улыбается.
Кончилась зима. Начались запахи, запахи. Зимой на улице их очень мало, весной много. Растаял снег, похожий на мокрую шерсть и пахнущий ею. Пришла весна, и сразу запахло мокрыми собаками.
Да, звуки тоже были. Заорали мартовские коты: как будто вынимают старые ржавые гвозди из заборов.
Потом, где-то в середине апреля, стало тепло и пыльно, и от черной земли пошел дух старого засохшего шоколада. Уже все зазеленело, расцвело, и от черемухи повеяло бабушкиным лекарствами, а потом заворожила сирень — какой-то сладкой-сладкой загадочной резиной. А мы всё не летели в Алжир.
Но в один совсем уже жаркий майский день, пестрящий березовыми сережками, отец открыл большой желтый чемодан и сказал:
— Ну, собираемся.
Я сразу принес пластинку с Хоттабычем. Остальное меня не интересовало.
Сборов я не помню, перелета тоже. Он был ночной. Помню только: глубокой ночью перед таможней меня разбудил отец, дал мне под мышку зеленый пластмассовый паровозик:
— Держи.
Паровозик почему-то был очень тяжелый. Я сказал, отчаянно зевая:
— Тележо.
— Ничего, — сказал отец, — ты ведь настоящий мужик. Держи, как будто тебе не «тележо», а легко.
Таможенник долго рылся в наших чемоданах, а я мужественно зевая и кряхтя, стоял с паровозиком. После таможни отец взял у меня паровозик и сказал:
— Молодец.
Потом, через много лет, я узнал, что паровозике были шоколадные конфеты. Проыезти можно было килограмм. А в паровозике — еще килограмм. Дарить алжирцам и есть самим. Так я в пять лет впервые стал контрабандистом.
Водку провозили в грелках и в бутылках от детского питания. Деньги, обернутые в фольгу, потому что она не просвечивается, — например, в ремне. Шерсть в виде шерсти возить было нельзя. Поэтому перед выездом из того же Алжира из мохера вязали кипы свитеров, кофт, шалей. Летом в трех шерстяных кофтах — как бояре в трех шубах. Совок на выдумку хитер. Но это я все узнал потом.
Алжир встретил нас белой пеной цветущих нефлей, живым, словно мыслящим мутно-синим стеклом Средиземного моря, алыми, как венозная кровь, маками-асфоделями. Прямо около дорог, точно тисненые доисторические грибы, лежали теплые пыльные черепахи. В городе пахло хной и раскаленным картоном арахисов. Развалы мандаринов напоминали московский Новый год. В Новый год мне полагался один мандарин, а сейчас — объешься ими, оранжевыми, глянцевыми, алжирными. С минарета несся мерцающий горловой рёв муллы. В тени на корточках повсюду сидели настоящие Хоттабычи в чалмах с лицами сухими и морщинистыми, как медная чеканка. Женщины — все в белом с покрытыми хайеками лицами. Одни только мокрые смородины глаз и ступни и кисти, все в хне, словно в йоде с кровью.
Всего этого было так много, что я чуть ли не каждый час засыпал от впечатлений. А может — от перемены климата.
Жизнь постепенно налаживалась. Нам дали квартиру, с каменными полами, с большой козьей шкурой в гостиной. По стенам и потолку юркали ящерицы цвета хаки.
У нас появились знакомые: французы, наши, немцы, болгары… Наш район был чем-то вроде резервации для иностранцев. Арабы, впрочем, здесь тоже жили. Отец преподавал, мама хозяйничала, я, слушая Хоттабыча, играл в паровозик на козьей шкуре. По воскресеньям мы все вместе ходили на базар. Часа по два в день я гулял во дворе. Арабчата из-за забора кидались в нас, иностранцев, камнями. Это была не злость, не ненависть, просто такой элемент этикета. Мне отбили плечо и коленку. Вволю накидавшись камнями, сопливые арабчата перелезали через забор и начинали дружиться с нами. Развлечения у нас были незатейливые. Соревновались: кто дальше плюнет, кто (пардон) выше написает на стенку, кто дольше проходит с вывернутыми нижними веками, кто сможет откусить у ящерицы хвост, чтобы не вырвало.