Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Берлинец — это гомохалявус. Более трети жителей этого прекрасного города, особенно восточной его части, «манифестной», живут, как и Йенс, на пособия и, что называется, в прибор не дуют. Им, говоря языком гениального бородача, нечего терять, кроме собственных пособий. А потерять они их не могут, даже если захотят: права человека!

Итак, берлинцы все время спят, едят, ищут работу и занимаются спортом. А ещё они всё время ржут. В смысле — острят. А что ещё делать при такой славной жизни? Очень многие берлинские достопримечательности имеют, так сказать, смеховые переименования, клички. Памятник Фридриху Великому — «Старый Фриц». Новые здания, писки архитектурной моды, — «Комод», «Стиральная машина» и т. п. Самая высокая телебашня в Берлине названа берлинцами Телеспаржей.

Лучшее времяпрепровождение в Берлине — это бродить, заходя, конечно, в музеи, от западноберлинского Шарлоттенбурга до восточноберлинского знаменитого Острова Музеев. Музеи — это хорошо. Но это не главное. Как, впрочем, и рестораны с магазинами. Неделя Терапийных бродилок по Берлину принесли мне невероятный душевный покой, психологический комфорт, и физическое здоровье.

В Берлине трудно потеряться. Тут всё упирается либо в Кайзерштрассе, либо в Курфюрстендамм, либо во Фридрихштрассе, либо в Унтер-дер-Линден, либо в Александерплац. А если вдруг случится приступ топографического кретинизма — равнение на Телеспаржу.

Я прожил в Берлине неделю. Утром я кормил пираний парной индюшатиной. У пираний были очень добрые и политкорректные лица с вежливой улыбкой. Целый день эти твари почти недвижно живут в воде и улыбаются. Когда же им дают корм, аквариум на несколько мгновений превращается в катафалк с шаровыми молниями.

Мою парную индюшатину пираньи уничтожали за несколько секунд. И снова — вежливая и добрая улыбка милых рыбок, как бы гооврящая: «Данке. Даст ист шмект».

Мне показалось, что этот аквариум является эмблемой западного мира. Но я на этом ни в коем случае не настаиваю.

После пираний я бежал за пивком для Йенса в местный минимаркет. Продавщица, похожая на Фёдора Емельяненко, понимающе улыбалась и говорила что-то типа: «Русишь морган бир». И мне было каждый раз немного стыдно за мой народ.

Потом до вечера я гулял по Берлину.

Я исходил Берлин, почтительно равняясь на телеспаржу, во все концы. И еще раз очень полюбил этот город, его горластых турецких эмигрантов, оптимистичных пенсионерок с кровавоокими шпицами, розовощёких юных немок, пышущих моральной устойчивостью в сочетании с инстинктом деторождения.

Я люблю тебя, Берлин.

В день моего отъезда, утром, Йенс сказал мне:

— Всё-таки вы, русские, страшные бездельники. Ленивый вы народ. Хотя и симпатичный…

— Где ж я ленивый-то?..

— Целый день гуляешь, дурака валяешь. А я вон, как проклятый, день и ночь… работу ищу. Устал, как трактор. Надорвусь вот — будете знать…

Он шмыгнул носом, глубоко вздохнул, на минуту прильнул к компьютеру, безнадёжно шепнул: «Так и нет работы! Майн Готт». Откинулся на подушку и спросил:

— Рыбкам дал?

— Дал.

— Съели?

— Не то слово.

— Сгоняй за пивком. А то я совсем заработался.

— Да мне ж в аэропорт… Не опоздать бы.

— Авось не опоздаешь.

Я не опоздал. И не только за пивком. Через час после моего приземления в Домодедово мир узнал об извержении исландского вулкана Эйяфьятлайокудль. Еще пару часов, и засел бы я в Берлине на неделю-другую.

Меня впереди ждала всякая ерунда: лекции на пяти факультетах, две недописанные монографии, шесть статей и рассказ для «Моей семьи». Везучий я человек: по жизни гуляю, дурака валяю. Все на авось да на кабы. Никакой трудовой дисциплины. А бедный Йенс вкалывает там, в своём берлинском Бутове, работу ищет.

Кстати, работу он до сих пор так и не нашел. И, наверное, до пенсии уже и не найдёт. Зато пособие ему повысили в полтора раза. А мне зарплату — нет.

И так нам всем и надо, бездельникам.

Иншалла!

Я уже как-то рассказывал: детство мое прошло в Алжире, среди арабов.

Потом мне по нескольку раз приходилось бывать в разных арабских странах: в Египте, Тунисе, Иордании, Катаре, Палестине…

Я не специалист по арабскому языку и культуре, не арабист, но, мне кажется, немного чувствую этот мир. Арабский космос очень сложный, противоречивый. В чем-то невероятно жизнеутверждающий, веселый. В чем-то угрюмо-трагичный, почти безысходный. И то, что происходит сейчас в Тунисе, Ливане, Египте, Бахрейне и других странах этой, как сказали бы греки, «ойкумены», — весьма закономерно.

Политика, экономика, религия — все это само собой. Об этом не будем. Есть, что называется, арабский национальный характер. Вот это важно. Арабы, конечно, все разные. Строго говоря, алжирцы или египтяне — не совсем арабы (вернее даже изначально — совсем не арабы). Арабы — это аравийцы, жители аравийского полуострова. А уже потом, когда аравийцы завоевали полмира, арабизированные народы начали борьбу за равноправие с аравийцами — шуубию. И в результате стали такими же арабами, как саудовцы или йеменцы. Словом, все это сложно. И все же.

Любой араб в душе — поэт. В широком смысле этого слова. Он воспринимает мир очень эмоционально. (В общем — как мы). Причем — во всем широчайшем спектре эмоций. Пожалуй, более эмоциональной, экспрессивной, неистовой, безудержной, экстатической (от слова «экстаз») религиозной книги, чем Священный «Коран» на земле не существует. Такова же и вся арабская поэзия, и вся арабская жизнь (включая политику, экономику и прочие менее приятные вещи). Арабы даже торгуются с вдохновением. Торг для араба — это поэма. Прекрасная и увлекательная сама по себе, безотносительно к результату.

Сейчас — два слова про арабскую поэзию, а потом я расскажу короткую историю про то, как я был последний раз в Египте.

Вот вам самый типичный жанр арабской поэзии — касыда. Существуют сотни тысяч касыд. Все они разные, но построены по единому образцу.

Едет по пустыне бедуин. Вдруг он видит занесенный песком оазис. И чудится бедуину, что он здесь уже бывал. Начинается элегия. Вроде пушкинского «Вновь я посетил…» Грусть, ностальгия… Да, бывал. И вспоминает бедуин: это случилось несколько лет назад, и цвели здесь финиковые пальмы, и трепетно журчал ручей, и пахло вкусным кускусом, и встретил он здесь прекрасную Зухру с глазами, как два ведра воды (это устойчивый образ арабской поэзии). И, начисто забыв про занесенный оазис и ностальгию, с увлечением начинает, как средневековый европейский трубадур, воспевать прекрасную Зухру, ее волосы, плечи, икры и лодыжки. И начинается неистовый мадригал, «Я помню чудное мгновенье…» в кубе. И, воспевая Зухру, бедуин начинает подыскивать десятки сравнений и метафор. Зухра прекрасна, как… Далее идут цветы, пальмы, звезды, изумруды, главное, как стержневое поэтическое сравнение, — кобылицы и верблюдицы (в зависимости от того, на ком сейчас едет бедуин). И, начисто забыв про прекрасную Зухру, бедуин полностью переключается на кобылицу-верблюдицу, его верную спутницу в долгих скитаниях по пустыне, в походах и боях. И начинается что-то из Агнии Барто («Я нашел лошадку…», «Идет бычок, качается…», «Уронили мишку на пол…» и т. п.) И вспоминает бедуин, как, сидя на своей верной кобылице-верблюдице, побеждал он в кровавых битвах своих лютых врагов. И, начисто забыв про бедное животное, поет бедуин о войне, вспоминает он о погибших товарищах (это называется заплачка-«риса»), и, забыв о товарищах, выкрикивает он угрозы своим заклятым врагам («хиджа»), и, забыв о врагах, переходит к гимну-самовосхвалению («фахра»), крича на всю Аравию, что нет в целой Аравии и во всем подлунном мире воина смелее и непобедимее его. И так заканчивается касыда, в которой, как мы видим, есть всё, все возможные и невозможные эмоции мира. Вот это и есть арабский национальный характер.

Касыды создавали поэты-бедуины, «равии» полторы тысячи лет назад.

Мне приходилось бывать на арабских демонстрациях, и уверяю вас: там, протестуя ли против президента или добиваясь повышения зарплаты, современный араб вспоминает всё: оазис, ручей, Зухру, лодыжки, верблюдиц, маму, кускус, врагов, друзей и свою непобедимость. Он рыдает и смеется, хохочет и воет, угрожает и умоляет, страдает от безысходности и взывает к надежде. И его, поверьте, не остановить. И одно из самых частотных слов в арабской речи — «иншалла!», то есть «дай Бог» или «Бог даст». В сущности — тот же наш «авось».

36
{"b":"571362","o":1}