— Ешь, шельма, ешь, шельмуговина слюнявая, питайся, хрюшка непарнокопытная, мурластая ты такая животная…
Мужик посмотрел на меня и, понимающе улыбнувшись, сказал:
— Вижу — наш человек. Что, тоже кормить пришел, господин товарищ?
— Пришел.
— Хорошее дело. Я животных уважаю. Они везде одинакии. Что где-нибудь в Киришах, что в этой… Куршевелевке.
— Это верно.
— Только здесь, я вижу, животным посытней живется, чем у нас-то. Вон какие они брюхастые. Ешь, ешь…
Я скормил яблоки Жану. Мужик — Жанне.
— Тебя как зовут-то? — спросил он.
— Владимиром.
— Значит, тезки… Отдыхать?
— Нет, командировка.
— А… ну, пошли, прогуляемся, командировка…
Мы пошли по дорожке вдоль серебристо воркующей речки.
— А я вот тоже вроде как в командировку, — продолжил он. — Чудеса! Я ведь в загранице раньше никогда не был. Сорок лет живу, а дальше Тулы не ездил. И Питера. А тут, значит такое дело, две недели тому…
Он задумался:
— Нет… больше, пятнадцать дней… приехал в Москву. Я сам в Подольске живу. Таксю. Вот. А тут приезжаю в Москву к свояку. Иду по Пречистенке. К метро. Какое там метро-то, забыл…
— Кропоткинская?
— Точно. Прохожу мимо ресторана. Там ресторан есть. Как-то он та называется… Этта… Из литературы. «Обломов» — не «Обломов»…
— «Онегин»?
— Точно. «Онегин». Прохожу мимо «Онегина». Слышу, кто-то кричит: Вовка! Стоеросов! «Стоеросов» — это моё фамилие. Гляжу — Женька. Симбирцев. Мой одноклассник. Четверть века не виделись. Нет, не четверть, меньше…
Он задумался:
— Двадцать три года. Да, двадцать три. Чудеса! Вижу, значит, такое дело: стоит Женька. Одет шикарно. Позади него — два угробища. Охрана, значит такое дело. Моськи — типа ледоколов. Один «мерседес» открывает. Я кричу: Женька! Ты? Он: я! Как ты, Вовка? Я говорю: хорошо, таксю в родном Подольске. А ты? Он: и я хорошо, у меня, говорит, этот … холдинг. Ел вот в «Онегине», сейчас в аэропорт, в Лондон, а помнишь, как?.. Ну и поехало: как мы головастиков жарили и как свинец плавили на пустыре, как на спор с десятого этажа свешивались с балкона, как русичке Цырлиной в журнал дохлую мышь подложили и все такое. А когда дошло до выпускного, Женька говорит: а помнишь, как мы портвейн в грелках на выпускной проносили, а я, говорит, грыжа штопаная, дырявую грелку взял. Мне аттестат вручают, а из меня льется, как из бобика. Я говорю: ясное дело, помню. А еще, говорю, помню, что ты мне, Женька, три рубля с выпускного зажал. На «Агдам» тогда скидывались, ты у меня трешку занял. И ведь не отдал! А!? Женек!? Шельма ты, говорю, Женек, кишкоплут… Я, значит такое дело, шучу. А Женька смотрит на меня серьезно-серьезно и говорит: не может быть, чтоб я тебе, Вовка, трояк не отдал. Тебе! И я! Не может такого быть! Я: не отдал. Он: точно? Я: точно. Он: ну и сволочь же я после этого. Я ему: да ладно, трояк — ерунда. Это я так, к слову, пошутил я. Он: ага, пошутил… зайчик волка проглотил… Нет, так дело не пойдет. Слушай, говорит: семья у тебя есть? Есть жена Таня и две дочки — Маня и Соня. Он: через неделю полетите все четверо во Францию. Был во Франции? В Альпах? Я: нет. Он: загранпаспорта у вас есть? Я: нет. Он: будут. Берет трубу, звонит какому-то Федору. Ну, и завертелось. Как в сказке. Паспорта, визы, такси, аэропорт… Я сначала отказывался, но Женька — как мопс: надо, говорит, отдавать долги. Я ему: то трояк, а то — Франция. А Женька: ты «Капитанскую дочку» Пушкина в школе проходил? Ну, говорю, проходил. А он: там за заячий тулупчик и за стакан водки Пугачев мальцу жизнь со счастьем подарил. В виде Маши Мироновой. Вот чего тебе классика внушает: счастье за тулупчик! А тут какая-то с…ая Франция. Я, Вовка, извини за этот … пафус, русский человек. Пока еще. Может, меня, конечно, этот с…ый потный бизнес и доканает. Но пока я все еще, несмотря на холдинги и мерседесы, честная подольская шпана, я еще не скурвился. Мне мой агдамский трояк еще пока дорог. Как священная память. А «долг платежом красен». Так что не брыкайся, Вовка.
Ну, на отдельном самолете нас сюда, в эту Куршевелевку, и доставили! Чудеса! Все оплачено, значит такое дело. Бабы мои на лыжах катаются, а я ихнюю абсентную анисовку пью и вот этих карликов лошадиных яблоками кормлю. Послезавтра Женька обещал прилететь… Вот такие дела, тезка. Вон мой постоялый двор виднеет. Все время забываю, как его… На «клозет» похоже.
— «Де ля Круазетт»…
— Точно, командировка.
— Хороший отель.
— Ничего. Тихий. И харч сытный. Умеют пожрать, кишкоплуты. Только ихний самый богатый тухлый сыр — убей, никак не восприму! Точно разлагается кто-то. Ну, значит такое дело, бывай, тезка! Заходи, если будешь рядом. Тринадцатый номер. Будь здоров, командировка!
— Счастливо.
И он в своей старой телогрейке бодро зашагал к куршевелевскому отелю «Де ла Круазетт». Больше я его не встречал.
Прошло десять лет. Даже больше. «Скурвился» ли Женька Симбирцев? Все так же ли носит телогрейку Вовка Стоеросов? Не знаю.
Но томик Пушкина с «Капитанской дочкой» стоит себе на полке и стоит. Корешок выцвел. Страницы пожелтели. А вот текст не изменился.
И уже никогда не изменится.
Страна рассерженного мальчика
Из всех стран мира, в которых я бывал, одно из самых сильных впечатлений меня произвела страна Норвегия. Загадочная страна. Страна-парадокс.
В Норвегию я летел через Данию. Поэтому сначала пару слов о Дании, которая, мягко говоря, тоже загадочна.
Всё началось с того, что перед поездкой я заболел. Температура, легкий бред наяву. Во сне — хватаю рукой какие-то шарики, а они пухнут в ладони.
Сел я в самолет, съев предварительно килограммов пять лекарств. Состояние — нечто среднее между перепоем и нирваной. Такие, знаете, просветленные ломки. Лечу.
Самолет — датский. Стюардессы — кряжистые шестидесятилетние девушки. Одна с усами, другая подстрижена, как мопс, под насадку (0,7 см, знаю о чем говорю, сам так стригусь). Девушки разносят бутерброды.
Съел я тощий бутерброд с колбасой. Выпил маленький пакетик апельсинового сока. Задремал.
Вдруг меня будят мопс с усатой и говорят:
— С вас пятнадцать евро.
Я (с интонацией пойманного за шиворот беспризорника):
— За что?
Мопс (торжественно):
— Десять за бутерброд.
Усатая (как бы разоблачая):
— И пять за сок.
Вместе хором (с угрозой):
— Итого — пятнадцать!
«Ничего себе», — думаю. Первый раз в моей жизни в самолете — платная «еда». Ни разу в жизни к тому же не ел бутера с колбасой за триста пятьдесят рублей. Ладно. Заплатил. Опять задремал. Ловлю во сне пухнущие бутерброды, пытаюсь скинуть с груди огромный пакет сока. Скулю.
Прилетели.
Копенгаген — замечательный уютный город. В нем есть только две странности: во-первых, совершенно непредсказуемый климат, во-вторых — какая-то мистически неуловимая кривизна улиц. Особенно в этом смысле мистична улица Строгет. Извивается, то и дело меняет название. Дело не только в том, что у меня топографический кретинизм в сильно запущенной форме. Там действительно что-то такое присутствует. Вроде бы всё правильно, ан — нет.
Веничка Ерофеев, как вы помните, в Москве всегда хотел попасть в Кремль, а попадал на Курский вокзал.
В Копенгагене я всё время хотел попасть к себе в отель «Адмирал», а попадал в Христианию. В силу своей топографической температуры. В смысле — простудного кретинизма. А может быть — из-за «тяги к плебсу», как говорил Сергей Довлатов.
Знаменитая хиппейская Христиания — нечто среднее между Гарлемом, городской шанхайской свалкой и дачным поселком Малаховка.
Приветливые бомжи на велосипедах, похожие на перевоспитавшегося почтальона Печкина. Иногда они падают с велосипедов и долго лежат на земле, глядя в небо а-ля князь Андрей.
Чернокожая девушка-полицейский, вежливо помогающая напрочь обдолбанному китайскому наркоману встать из лужи. Наркоман не хочет вставать, девушка долго и терпеливо уговаривает его, сидя на краю лужи, словно Аленушка.