Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Наш хор «Катюша» пел исключительно военные песни. Певцов-мальчиков Кобзон называл бойцами, а певиц-девочек — по-разному. Тех, что помельче — босявками, крупных — мамашками.

Кобзон считал, что хорошо поют только сильные люди и аккуратно наведывался к нам на уроки физкультуры, зорко следя за физической формой бойцов и мамашек. Босявок он то ли жалел, то ли они его не интересовали. С бойцами Подвытько был суров. К мамашкам — по-отцовски внимателен. Он заботливо подсаживал их на брусья и бережно снимал с канатов. Это у него называлось «мамашкать репку».

Хоровые занятия Кобзон начинал с разминки. Бойцы самостоятельно отжимались за занавесом в актовом зале. Мамашки под наблюдением Подвытько делали наклоны вперед, приседали, подолгу стояли в позе ласточки и особенно долго — в положении «упор сидя», потому что это по утверждению, по утверждению Кабзона, «гарно для гландов».

Я ушел из «Катюши», когда мы разучивали песню про Щорса. На словах «мы сыны батрацкие, мы за новый мир» у меня стал ломаться голос.

Я начал посещать секцию бадминтона. Все шло неплохо. Но однажды к нам на тренировку зашла завуч школы Фаина Феликсовна Королёк, маленькая щуплая женщина с пышной фиолетовой шевелюрой, напоминающей одновременно тиару и осиное гнездо и с характером злой волшебницы Бастинды.

— Тренируйтесь, тренируйтесь! — сказала Фаина Феликсовна. — Я к Артему Михайловичу…

Это был наш физкультурник Артем Михайлович Сидоров, по совместительству географ, тощий и тотально волосатый, по кличке Опёсок. Очень добрый и мирный человек. У него абсолютно всегда был такой вид, словно он только секунду назад проснулся и еще не вник в реальность. Говорил он, соответственно, почти всегда не в тему. И с распадежовкой. С падежами у Сидорова не получалось. Спросишь у него:

— Артем Михалыч, а можно мячик волейбольный взять?

Сидоров секунд пять смотрит на тебя тугим склерозным взором, потом, сглотнув от напряжения:

— Какого этот?

— Что — «какого»? Волейбольный мяч. Поиграть с ребятами. Можно?

Еще пять секунд Сидоров смотрит глазами, полными мутного, как плексиглаз, подсознания:

— С кому это их всём?

— Что «с кому»? Нам… Петрову, Харченко, Бубыкину и мне. Волейбольный мячик. Поиграть. Мы только полчасика… Можно?

Опёсок долго с какой-то застарелой скорбью глядит в окно спортзала, затем недоуменно пожимает плечами и говорит:

— Надо же, как их вам! — и уходит с свою учительскую каморку в углу спортзала. А мы берем мяч и играем в волейбол. Как он вел у нас географию, я даже не берусь рассказывать.

Так вот, Бастинда сказала:

— Я к Артему Михайловичу, — и, пригнувшись, быстро стала проходить под сеткой. В этот момент я, желая показать свою удаль, сделал мощный гас, и мой волан, издав сначала вкрадчивый позывной свист, а затем — звук вылетевшей электропробки, влепился в лоб Фаины Феликосвны. Бастинда пронзительно взвыла и схватилась за лоб. Я в ужасе, крича совершенно непотребный текст: «Извините меня, пожалуйста, Бастинда Фаиновна, я не в лоб вам попасть хотел, я хотел в другое место!..» — побежал на помощь к Фаине Феликсовне. Но, поскользнувшись, боднул ее головой в живот. Королек села на попу, а моя ракетка, вылетевшая из руки и описавшая в воздухе замысловатую виньетку, воткнулась Фаине сверху прямо в ее фиолетовый кокошник.

Бастинда залаяла от горя, хватаясь за голову. Я, лежа на Корольке, попытался встать. Встав и желая убежать от этого позора, я не заметил сетку, спружинил об нее лицом и еще раз упал на Королька. На этот раз вопль Бастинды был хрипл и предсмертен. Я обезумел и уже вообще не понимал, что происходит. Лежа на завуче, я зачем-то стал вынимать ракетку, запутавшуюся в ее фиолетовой прическе. Ракетка не вынималась. Я стал дергать ракетку вместе с головой завуча, которая уже не выла, а конвульсивно хрюкала. Ракетка не вынималась. Тогда я, энергично махнув рукой, сказал: «Ничего, пусть остается. Новую купим!» — встал и очень быстро побежал домой. Я бежал до дома не останавливаясь. Дома никого не было. Я заперся, взял учебник по русскому языку и три часа просидел, глядя в правило обособления причастного оборота. Я перечитал это правило несколько тысяч раз, как мантру, и очень-очень хорошо его запомнил. И помню до сих пор.

Потом в школе все было нехорошо. Но об этом не буду. Короче, бадминтон я бросил.

Я начал заниматься вольной борьбой. Мне в целом нравилось. Я делал успехи. Получил какой-то юношеский разряд. Кажется второй. Было только одно но: от партнеров очень плохо пахло. Никаких дезодорантов тогда не было. А мылись советские детишки в лучшем случае раз в неделю. И не только детишки. Один мой американский студент после недели пребывания в России на вопрос, нравится ли ему в Москве, сказал: «Да, но русские не дружат с ванной».

А у меня, надо сказать, нюх, как у Мухтара. Зрение фиговое, слух так себе, а нюх — хоть сейчас в парфюмеры. Я совершенно спокойно определяю, какой день мой сын носит майку. Причем из соседней комнаты. Мы даже с ним играем: на честность. Если я определяю день, он заучивает наизусть стихотворение Есенина или Блока, а если не определяю — я прослушиваю полный диск Рамштайна.

— Какой?! — кричит мне сын из своей комнаты.

Я приподнимаюсь на диване, глубоко вдыхаю и говорю:

— Вылезь из-под одеяла, так нечестно.

— Блин! — раздается шуршание, сопение и т. п. — Ну?

Я еще раз вдыхаю воздух:

— Седьмой!

— Блин!..

— Давай-давай…

Из соседней комнаты раздается бубнёж, полный ненависти и отчаяния:

— Ночь, улица, фонарь, блин… аптека… блин.

— Майку поменяй. От тебя ж пасет, как от корабля мертвецов. Учи, учи. И без блинов.

Сопение, шуршание, злобный шёпот:

— Ночь, улица, фонарь, аптека… М-м-м-м… Символист в трусиках…

От партнеров, повторяю, очень плохо пахло. Особенно плохо пахло от Васи Надзорова. Каждую тренировку я молился, чтобы не бороться с Надзоровым. Мне вполне, до головокружения, хватало того, что он находится где-то здесь, в зале. Я чувствовал его присутствие, как экстрасенс — тени предков. Несколько месяцев мне везло. Вася боролся с другими. Потом начались соревнования. Провели жеребьёвку.

И вот — я, напротив меня — мой соперник, Вася. В своей неизменной илисто-глянцевой маечке… Стоит, улыбается. В общем, картина художника Акакия Вонюкина «Бомж с дурианом». Я как-то сразу обмяк. И позорно проиграл на сороковой секунде: насколько хватило задержать дыхание. И бросил заниматься вольной борьбой.

А потом я стал моржевать. Моржевал несколько лет на Путяевских прудах в Сокольниках. Можете проверить, там меня, может быть, еще помнят.

Моржи — народ интересный. Где-то треть моржей — бывшие алкоголики. У них нет выбора: или прорубь — или вытрезвитель. И вот они по два часа, сизые от удовольствия, задорно бегают босиком по снегу, потом долго-долго, фырча и блаженно матерясь, плавают в тяжкой, как глицерин, ледяной воде. И потом сил пить водку уже нету.

Другая треть — люди, помешанные на своём здоровье. Часто они сочетают моржевание еще с чем-нибудь. Я знал одного милого перца, который: моржевал, лечился уринотерапией, исповедовал раздельное питание, практиковал йогу, голодал и занимался дыхательной гимнастикой. На простые человеческие вопросы типа: «который час?» или «как пройти в библиотеку?» он не отвечал. Ему просто было некогда. Он был занят своим здоровьем. Ему некогда было даже, извините, сходить по-большому. Да и нечем. Потому что вместо «большого» он предпочитал шанкпракшалану. Это такая индийская очистка желудка и кишечника. Берется пятиметровый бинт и заглатывается. Потом ждешь, пока он распространится по организму, а затем выпиваешь два литра физраствора, по простому соленой воды, и медленно и задумчиво, склоняясь над очком, вытягиваешь то, что было бинтом, изо рта. В общем, бухенвальдская нирвана. К тому же индусы это делают раз в пять лет, а наш путяевский мега-йог — еженедельно.

То он сидел в позе лотоса, прихлёбывая мочу из майонезной баночки. То грыз морковку в проруби. То, обессиленный от месячного голодания, лежал у проруби и дышал нижней левой четвертью живота. Кончил он логично: в дурке, где с головой ушел в даосские рецепты бессмертия.

118
{"b":"571362","o":1}