Он и не предполагал, что это причинит ему такую боль. Пойти к нему, спросить напрямик…
Если раньше он только подумывал о том, чтобы пойти к Белинскому, то теперь мысль о решительном объяснении с ним, прямо-таки преследовала Федора, он ни на минуту не мог от нее отвязаться.
Для храбрости он прихватил с собой Григоровича; тот с удовольствием принял на себя миссию примирителя.
Глава одиннадцатая
Белинский был один и, кажется, работал. Но когда пришли Григорович и Федор, он тотчас же все бросил. Неужели он и в самом деле обрадовался? Значит, ему все-таки было неприятно, что он, Федор, просто так, ни слова не говоря, перестал ходить?!
За границу Белинский ездил для лечения, но оно ему мало помогло.
Со щемящей болью вглядывался Федор в еще более осунувшееся, заострившееся лицо — болезнь медленно, но неуклонно делала свое разрушительное дело.
Федор знал от Григоровича, что Белинскому прописали носить респиратор при выходе на воздух и что он шутливо говорил друзьям: «Вот какой я богач сделался! Максим Петрович у Грибоедова едал на золоте, а я дышу через золото: это будет еще поважнее, кажется». Григорович рассказывал, что заставал его на диване в совершенном изнеможении, особенно после работы над срочной статьей, и что он держался единственно тем напряжением, возбужденным состоянием духа и воли, которое в последнее время было у него постоянным. Действительно, вид у него был возбужденный, но изнуренный до крайности. Вероятно, ему следовало бы прекратить работу и снова поехать лечиться. «Что же они смотрят?» — с негодованием подумал Федор о ближайших друзьях Белинского — Некрасове, Панаеве, Тургеневе, Анненкове.
Гости уселись, и наступила та неловкая пауза, которую с боязнью предвидел Федор.
Наконец Григорович пробормотал несколько слов относительно того, что вот-де привел к вам Достоевского. Белинский сказал, что рад этому, но разговор завязывался вяло. Все три собеседника испытывали мучительную неловкость.
И вдруг Федору пришла в голову спасительная идея — рассказать о своем парголовском приключении. Великий критик всегда любил его рассказы, — наверное, и этот рассказ ему понравится.
…Белинский слушал напряженно, сосредоточенно. Предложение оборванца заставило его вздрогнуть и побледнеть. Но особенное волнение вызвало у него описание грязной кухни, служащей пристанищем семьи.
— Да, живет в таких хоромах, — он выразительно обвел рукой свой в общем довольно-таки скромно и без всяких претензий обставленный кабинет, — и еще жалуемся, еще сетуем: тесно-де, негде книги разложить. А вокруг живут так, как вы описали, и не имеют сухой корки для детей! Знаете, мне страшно, что мы хоть на минуту какую-нибудь, хоть на время, а все же забываем об этом, — продолжал он без всякой паузы, — и еще находятся люди, которые удивляются, что наше знамя — социальность, люди, не понимающие, что именно социальность — живая душа нашей литературы…
Федор искоса посмотрел на Белинского: неужели это камень в его огород? Да нет, он, Федор, и не выступал никогда против социальности… Но отчего же ему так мучительно трудно повернуть голову и встретить прямой взгляд Великого критика?
— Вам, наверное, передали мой отзыв о вашей новой повести? —напрямик спросил Белинский. Он не убоялся внезапности перехода, а может быть, и не считал его внезапным; да Федор и сам хорошо понимал, что между прежними словами Белинского и его вопросом существует определенная связь.
— Откровенно говоря, мне действительно показалось странным, — начал Федор. — Особенно после того, что вы говорили и писали раньше…
— Неужели вы думаете, что я каждый раз должен справляться с тем, что писал когда-то раньше? — заметил Белинский с усмешкой. — Да разве же я не могу изменить свое мнение? Да вот, может быть, сейчас я вас ненавижу, а через день буду страстно любить, или же наоборот. Неужто же это нужно объяснять?
Невольно Федор как-то боком, одним глазом взглянул на Григоровича: он не желал никаких свидетелей своего объяснения с Белинским. Григорович это понял и тотчас поднялся: ему-де необходимо заглянуть к мадам Белинской, справиться относительно книги, которую он оставил ей в прошлый раз. Когда Григорович вышел, Белинский едва заметно улыбнулся. Итак, объяснение начинается по всей форме... Ну что ж!
— Видите ли «Бедные люди» обнаружили такое направление вашего таланта, — начал он спокойно, но спокойствие уже после первых слов покинуло его, — которое, — не буду от вас скрывать — показалось мне чрезвычайно симпатичным. Да что там симпатичным — я ждал вас! Понимаете ли вы, что, прочитав ваш роман, я был не только восхищен его трагическим элементом, его глубокой правдой о человеке, страдающем от своей приниженности, — нет, я почувствовал, что вы тот, кого я давно жду! Писатель, который нужен нашей литературе как хлеб, как воздух! Может быть, я напрасно так откровенно восторгался вами, вот теперь многие справедливо упрекают меня в этом. Тем более что я, как об этом согласно твердят все мои друзья, — тут Белинский снова улыбнулся, — я в самом деле человек увлекающийся, ни в чем не знающий меры. Однако вы, — я не о том хочу сказать, что вы не вняли моим советам учиться, «набить руку», все это пустяки в сравнении с главным, — вы усмехнулись мне прямо в лицо и, ничтоже сумняшеся, резко и круто свернули с дороги, уготованной для вас в моем сердце…
Теперь Белинский явно разволновался, красные пятна выступили у него на щеках. Но Федору в эту минуту решительно не было дела до его чувств; слова эти показались ему обидными, посягающими на его самостоятельность. И кто дал этому человеку право предписывать ему?
— Я в состоянии сам избрать для себя дорогу, — сказал он холодно.
— Да, это, конечно, так, — отвечал Белинский с грустью. — Но вот вопрос: какую дорогу? Уже второй ваш роман «Двойник или Приключения Голядкина» насторожил меня, хотя самая мысль — представить историю человека, помешавшегося на амбиции, — показалась мне смелой и интересной. Щадя вас и надеясь, что чутье художника и без моей помощи укажет вам верный путь, я говорил более о достоинствах этого романа. А впрочем, — он сделал небольшую пузу и в раздумье развел руками, — может быть, тогда я и в самом деле не разобрался в нем до конца?.. Кстати сказать, враги наши, славянофилы Аксаков и Шевырев, считающие вашего «Двойника» грехом против художественной совести, прямо возложили вину за этот грех на меня. И не только они, но и вездесущая молва. Вообще на оценке «Двойника» все сошлись, а критик «Московского городского листка» Григорьев так прямо и говорил, что это сочинение патологическое, терапевтическое, но нисколько не литературное; и только я один упорствовал. Однако после появления вашего «Господина Прохарчина» и я вынужден был заговорить иначе. И думаете, не больно мне было? Да я, может быть, плакал оттого, что под этой невнятной ерундой стоит имя Достоевского…
Последние слова он произнес с такой болью, что Федор не посмел возразить. Сквозь недовольство и ущемленное самолюбие в его сознание пробилась отчетливая мысль: вовсе не о нем, Федоре Достоевском, так печется Белинский, не его, Федора Достоевского, судьба чуть ли не до слез волнует Великого критика. Нет, дело здесь идет о судьбе русской литературы, а судьба эта для Белинского — дороже всего на свете.
И закосневшая было обида сразу ушла, словно испарилась куда-то; вопреки собственному заявлению, что не нуждается в указаниях, Федор совсем смирно (хотя и не без глупой, неуместной иронии — не мог же он так сразу совсем сдать позиции) спросил:
—А какую же, если позволительно будет осведомиться, дорогу вы считаете самой верной?
Но Белинский иронии не заметил.
— Да я же только сейчас вам сказал: социальность! Да, социальность, — повторил он горячо и вскочил с места. — Разве главная миссия поэта не в оправдании благородной человеческой природы, — продолжал он, еще более воспламеняясь, и так же, как при первой встрече более двух лет тому назад, начал быстрыми шагами мерять комнату, — не в преследовании ложных и неразумных основ общественности, искажающих человека? И разве не благородна, велика и свята миссия поэта — провозвестника братства людей?