И он снова думает о том, что из занятий человека именно искусство — самое прекрасное и достойное. И не только живопись, но и близкое инженерному делу благородное зодчество, и дорогая его душе и сердцу поэзия.
…После возвращения от Сергия стали собираться в Петербург, как вдруг случилась непредвиденная задержка — Федя заболел. То ли он простудился во время поездки, то ли слишком много читал стихов, то ли и то и другое вместе, но только голос у него пропал совершенно, вместо звуков из горла вылетали едва слышные хрипы. Михаил Андреевич обращался к различным знаменитостям, но все пожимали плечами, говоря, что это, должно быть, чисто горловое и скоро пройдет. И все же он не на шутку перепугался: болезнь могла сорвать тщательно продуманные и выношенные им планы будущего сыновей.
Перепугался и Федя: неужели он больше никогда не сможет читать вслух стихи?
Потеря голоса не сопровождалась никаким другим недугом, и он, чувствуя себя так же хорошо, как и прежде, много читал и сочинял в уме романы со сложной, запутанной интригой. Сюжеты этих романов не имели ничего общего с окружающей его жизнью; ему казалось, что об этой жизни писать не интересно и уж во всяком случае неизмеримо труднее. Именно в это время он впервые увлекся описаниями путешествий и начал мечтать о поездке в Италию — особенно его прельщала Венеция — и на юг: в Константинополь и в города древней Греции — прежде всего, разумеется, в Афины.
Понемногу он начал говорить, но голос его изменился — стал слабым, глухим, приобрел особенный, как выражался Михаил Андреевич — «нутряной» тембр. Кто-то из врачей посоветовал не откладывать поездку в Петербург, говоря, что перемена обстановки и новые впечатления наверняка благоприятно подействуют на мальчика. И Михаил Андреевич решился: в погожий майский день неизменный Иоанн Баршев отслужил напутственный молебен, затем все уселись в коляску и тронулись в путь.
Ехали на долгих: было очень жарко, и поэтому лошади шли почти шагом, да и ямщик, усталый и разморенный, лишь изредка лениво похлестывал лошадей.
Перед ними расстилалось прямое, ровное шоссе; столбы, блистающие резкими полосами черной и белой краски шлагбаумы, возвышающиеся то тут, то там пирамидальные кучки щебня, мосты с чугунными решетками, украшенными двуглавыми орлами, одноэтажные, в точности повторяющие друг друга станционные дома, наконец, опрятные, чисто выбритые станционные смотрители в форменных сюртуках, застегнутых на все пуговицы, и строго взимающие шоссейный сбор путейские чины — все это вначале вызывало у мальчиков интерес и скрашивало тяготы утомительного путешествия. Но чем дальше, тем все больше раздражало однообразие впечатлений, примелькался не только пейзаж, но и попадавшиеся навстречу проезжающие — то спешащий сломя голову чиновник в щеголеватой коляске, то важный господин в запряженной шестериком карете с опущенными шторами, то фельдъегерь в оставляющей за собой целое облако пыли тележке, с распущенным капюшоном длиннополой офицерской шинели. Из-за усталости и жаркой погоды почти не разговаривали, да и общего языка с отцом не было. Михаил Андреевич, не разделяя любви сыновей к поэзии и, в частности, к Пушкину, на его взгляд слишком фривольному и недостаточно почтительному к царствующему дому, скептически, хотя и не вмешиваясь, слушал, как они договаривались по приезде в Петербург сходить на место поединка, а затем на Мойку, чтобы увидеть дом, в котором великий поэт расстался с жизнью.
Перевалив за полдороги, совсем умолкли. Миша снова взялся за стихи, да так бойко — в день сочинял стихотворения по три или даже больше, а Федя по-прежнему перелистывал заветный томик Пушкина и сочинял в уме роман из венецианской жизни. Затянувшаяся почти на неделю поездка смертельно надоела, хотелось поскорее увидеть прославленную северную столицу. Эти чувства Феди полностью разделял и никогда не бывавший в Петербурге Михаил Андреевич.
Однажды под вечер остановились на постоялом дворе; сытно поужинав, готовились снова тронуться в путь и поджидали лошадей, которые почему-то задерживались. Федя лениво смотрел в окно на широкую улицу большого села и станционный дом напротив. Неожиданно к станционному дому подлетела курьерская тройка. Из тележки выскочил фельдъегерь — высокий, чрезвычайно плотный и сильный детина с багровым лицом. Он был в мундире с узенькими фалдочками сзади и в большой треугольной шляпе с белыми, желтыми и зелеными перьями. Вбежав в станционный дом, фельдъегерь громко потребовал рюмку водки и закуску; наблюдая за ним, Федя вспомнил чей-то рассказ о том, что фельдъегеря обязательно выпивают на каждой станции по рюмке водки — иначе им не выдержать всех тягот своей беспокойной профессии. Между тем к дому подкатила новая переменная лихая тройка с тележкой. С облучки первой тележки соскочил ямщик, молодой парень лет двадцати, в красной рубахе и с армяком в руке; он ловко вскочил на облучок другой тележки и щелкнул в воздухе кнутом. Через несколько минут на крыльце дома снова показался фельдъегерь: сбежав со ступенек, он сед сзади ямщика. Тот снова взмахнул кнутом, но не успел тронуть лошадей, как фельдъегерь привстал и, подняв здоровенный кулак, без единого слова с силой ударил ямщика в затылок. Ямщик весь тряхнулся вперед и изо всей силы хлестнул коренную. Лошади рванулись, но это отнюдь не укротило фельдъегеря, он снова и снова заносил кулак и опускал его на затылок ямщика. В свою очередь и ямщик, от ударов фельдъегеря едва державшийся на облучке, беспрерывно хлестал лошадей.
В первую секунду Федя сделал движение выскочить: нужно было во что бы то ни стало остановить руку фельдъегеря. И лишь потом понял, что, пока он спустится со второго этажа, тройка умчится далеко.
Он понимал, что тут был метод, а не раздражение, нечто продуманное, испытанное многократным опытом. Каждый удар кнута по лошади, так сказать, сам собою выскакивал из удара по затылку ямщика; следовательно, фельдъегерь этим своеобразным способом просто-напросто подгонял лошадей…
Тройка уже давно скрылась из виду, но Федя все еще видел перед собой взвившийся тугой кулак и перекошенное ужасом и болью лицо ямщика. До самого Петербурга он не произнес ни слова; даже стихи Пушкина казалось ему, скрывали жестокую правду жизни.
…И так уж получилось, что эта страшная, навсегда запечатлевшаяся в его сознании картина была последней в ряду смутных и противоречивых видений детства, что она как бы напутствовала его к новой, непохожей на прежнюю, но не менее богатой загадками и противоречиями жизни.
В полдень они в последний раз переменили лошадей, и вскоре новая жизнь предстала перед ним в виде стремительно взлетевших к небу позолоченных шпилей, возвышающихся над скрытым за дымкой белесовато-серого тумана городом.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Федя пристально смотрел вдаль. Ему казалось, что город предстанет перед ними во всем сказочном величии и сразу поразит чем-то невиданным, необыкновенным. Но уже убегали назад появившиеся по обеим сторонам почтового тракта длинные здания, а ничего необыкновенного не было.
— Скоро ли Петербург? — спросил он у ямщика.
— Да ведь мы уж в Питер, почитай, въехали, — отвечал тот. — Поглядите-ка — город давно обошел нас…
И точно: великий город незаметно обступил их со всех сторон пустырями, огородами, приземистыми постройками. Вскоре лошади уперлись в полосатый шлагбаум. У опущенного бревна стоял солдат. Он спросил у Михаила Андреевича паспорт, сосредоточено и хмуро смотрел его. И вот уже поднялся, взвизгнув на ржавой цепи, шлагбаум, и лошади словно нехотя двинулись дальше. Через несколько минут проехали за Обводный канал, и тотчас же показались вытянутые в несколько прямых линий, плотно и ровно осевшие четырехугольные громады высоких и удивительно похожих друг на друга домов. Но как неказисты они были, эти большие, серые, желтые, мокрые здания! По мостовой непрерывной вереницей тянулись возы с живностью и дровами, грохотали экипажи. Над крышами домов висели буроватые облака дыма. Повсюду лежала грязь, прохожие и проезжие смотрели сердито, ямщики ругались… Так вот она какая, легендарная северная столица, о которой они столько наслышались!