Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Уже в ближайшую субботу он застал в квартире Дурова, Пальма и Щелкова довольно многочисленное общество. Кроме хозяев, Спешнева и всех тех, кого он пригласил сам, здесь были друг Плещеева, поручик конногвардейского полка Григорьев, пианист Кашевский, друзья Пальма и Дурова Мордвинов, Милюков, братья Ламанские и даже брат Федора Михаил.

На первом вечере Дуров прочел свою повесть «Петербургский дон Жуан». Осле бурного обсуждения повести Плещеев и Дуров читали свои стихи. Федор прочел «Деревню» Пушкина; стихотворение натолкнуло на разговор об освобождении крестьянства, и Федор делал вид, что сознательно избегает политических тем, попросил Кашевского сыграть отрывок из популярной оперы Мейербера «Гугеноты». Все было бы хорошо, если бы не инцидент с Момбелли, попросившим у хозяина разрешения поделиться своими мыслями о том, каковы должны быть их взаимоотношения друг с другом. Оказалось, что мысли эти у него записаны; прежде чем читать, он бережно расправил листок, видно чем-то очень дорогой ему.

В Момбелли Федор чувствовал нечто родственное: он был самолюбив, мнителен, болезненно раздражителен. Выступая, он всегда волновался до такой степени, что верхняя губа его начинала слегка подергиваться. Федор знал, что он не раз покушался на самоубийство и во время одного из таких покушений прострелил себе руку. Но он хорошо помнил и горячий, проникнутый глубоким негодованием рассказ Момбелли о хлебе, которым питаются витебские крестьяне, и не раз высказанное им глубокое страстное сочувствие сосланному в солдаты поэту и художнику Шевченко, и так созвучное ему, Федору, рассуждение о господстве доброго начала в человеке. Не случайно у Петрашевского Момбелии называли «Sitoyen Mombelli»{11}.

— «Люди добра и прогресса, — начал Момбелли громко и отчетливо, но Федор видел, что он, как всегда, очень волнуется, — встречаются редко. Да и те скоро погибают в жизненном водовороте, потому что они не могут прибегать к тем средствам, к каким прибегают другие. Признание, стремление к благу, к добру, какое они чувствуют в себе, скоро потухает, не встречая поддержки, подавляемое всеобщим эгоизмом, и они в свою очередь сами черствеют, превращаются в эгоистов или в мизантропов. Так покамест не потух тот жар, полагаю полезным… соединиться вместе, подать братски руки, соединить свои силы, слиться сердцем, породниться духом».

Дальше он говорил о трудностях, стоящих даже перед подлинными талантами: «…Многие терпят от того, что случай поставил их в жизненные условия, не соответственные с их способностями и желаниями», — и предлагал «стараться доставить им места по их наклонностям и способностям… О себе хлопотать, просить за себя, — продолжал он, — даже перед лицом, в расположении которого не сомневаешься, всегда как-то неловко, неприятно, тогда как за других именно приятно. Притом, к кому обращаешься с просьбою, часто затрудняется прямо в лицо отказать и тем заставляет терять напрасно время; из одной вежливости, не имея причины желать зла, долго обманывают ложною надеждою. В подобных случаях действовать через посредников удобнее и даже короче».

Однако такую взаимоподдержку Момбелли рассматривал не как цель, а как средство, считая, что если значительные посты займут передовые люди, то дело сдвинется наконец с мертвой точки.

Его слушали с полным вниманием, но явно неодобрительно.

— Мы собираемся лишь для того, чтобы приятно провести время, более никакой цели у нас нет; следовательно, незачем связывать себя такими серьезными обязательствами, — проговорил наконец Дуров.

— Тем более что такая корпорация наверняка привлечет к себе внимание правительства, — поддержал его Пальм.

— Да, это ни к чему, — задумчиво проговорил Плещеев. Он смотрел на Момбелли с нескрываемым любопытством: видимо, кое-что в «Проекте братства и взаимной помощи» его подкупило.

Момбелли был явно растерян, он не ожидал таких единодушных возражений. Вообще ему и в голову не приходило (так, по крайней мере, он потом объяснил Федору), чтобы среди гостей Дурова, большинство которых были постоянными посетителями «пятниц» Петрашевского, оказались люди, действительно решившие ограничиться «приятным времяпрепровождением». Да он просто не допускал этого! К сожалению, он не учел и того, что другой части гостей — рвущейся в бой, как Филиппов и Головинский, — предложение его покажется слишком умеренным, уводящим в сторону от главной цели борьбы.

Постепенно растерянность Момбелли перерастала в гнев, и Федор первый заметил это. Он знал, что у Момбелли серьезные неприятности в полку (с полгода назад, представляясь великому князю, он второпях не добрил шею под подбородком, за что великий князь устроил распеканцию полковому командиру; тот решил при первом же подходящем случае уволить Момбелли из полка, и вот теперь такой случай представится), и чувствовал, что бедный поручик взвинчен до крайности. Будет обидно, если он уже в первый вечер выкинет какой-нибудь фортель!

— Мы должны обсудить еще один важный вопрос, — сказал Федор, желая любым способом остудить накалившуюся атмосферу. — Наверное, все согласны собираться раз в неделю. Но вот по каким дням?

— Тоже по пятницам! — воскликнул кто-то. — Чтобы доказать Петрашевскому, что нас нисколько не интересуют его собрания!

— Но почему же? Может быть, кто-нибудь из нас захочет посещать и Петрашевского? Что же в этом такого?

— Конечно, ничего такого нет. Но раз уж мы устраиваем отдельные вечера, — Михаил Достоевский всегда говорил резонно и веско, и его внимательно слушали, — то это уже само по себе означает, что собрания у Петрашевского нас не интересуют.

— Нет, черт возьми! — вскричал вдруг Момбелли и стукнул кулаком по столу. — Давайте уж договоримся, раз начали. Зачем же тогда складчина? Ведь она сама собою наводит на мысль, что вечера серьезные, политические!

— Но почему же? Просто мы все народ небогатый, — заметил Пальм.

— Складчина сама по себе еще ничего не означает, складываться можно для любой цели, — поддержал его Дуров.

— Ну нет, уж если складчина, то ни е чему искусственно лишать наши собрания тех преимуществ и гарантий, которые она дает, — решительно заявил Момбелли. — Вот это да: все будут считать наши собрания политическими, а мы будем играть да петь! Да разве же мы не граждане? Разве горячий политический разговор — не первая потребность для тех, кто не может равнодушно смотреть на страдания и позор своей злосчастной родины? Зачем же не говорить о том, что всех волнует?

— Да поймите же вы, что мы собираемся только для времяпрепровождения! — с досадой заметил Михаил Достоевский!

— За политическим разговором вы можете пойти к Петрашевскому, — добавил один из Ламанских.

— Верно, там происходит именно то, чего вы добиваетесь у нас, — согласился и Федор, с горечью сознавая, что предотвратить неприятный инцидент не удалось.

— Значит, больше мне к вам не ходить? — спросил Момбелли, бледнея.

— Ну почему же? — Дуров взглядом попросил поддержки у Пальма и Щелкова, и те сдержанно кивнули. — Но только не со своим уставом. Хотя наш монастырь новый, но устав уже есть.

Слова Дурова вызвали общее одобрение; молчали только Филиппов, Головинский, Львов и, разумеется, Спешнев. Федор видел, что Спешнев, так же как и он сам, внимательно наблюдает и запоминает.

— Что ж, если так, я уничтожу свой проект, — сказал Момбелли без видимой логики и на глазах у всех разорвал листок, который прежде так бережно расправлял ладонью.

Выходка Момбелли всех ошеломила. Но тут уже Дуров взял инициативу в свои руки и громко повторил вопрос Федора:

— Так на каких же днях мы остановимся?

После недолгих споров сошлись на субботе, так как народ в кружке Дурова все больше был служащий и по будням занятой. Львов предложил выполнять обязанности председателя по очереди, называясь при этом «посадником». Предложение со смехом поддержали и приняли.

Глава семнадцатая

Первые три или четыре «субботы» носили вполне литературно-музыкальный характер. Пальм читал свою повесть «Трагикомедия, или Брат и сестра», Дуров — биографию своего родственника, драматурга Хмельницкого. Говорили о том, что хорошо бы прочесть комедию Тургенева «Нахлебник», не пропущенную цензурой в «Отечественные записки», и Плещеев взялся ее достать. Кашевский играл на фортепьяно, Щелков и Порфирий Ламанский — на виолончели, Пальм пел. Но за всем тем стало скучно, и это все почувствовали. Федор был доволен — все шло как положено.

114
{"b":"568621","o":1}