Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Положим, я читал. И не только эти, но и другие, о которых большинство из вас даже понятия не имеет. А Михаил проштудировал Фурье от корки до корки.

— Ваш брат был, но ничего не сказал. Правда, вид у него был недовольный и, как мне показалось, очень важный. Похоже, что он перестанет ходить к Петрашевскому.

«Вот как, и Григорьев заметил», — мельком подумал Федор. А вслух спросил:

— Это кто же нас так — сам Петрашевский?

— Нет, Баласогло. А Момбелли вступился и сказал, что не надо бранить литераторов; их большая заслуга уже в том, что они разделяют общие с нами идеи.

— А кто же поминал литераторов?

— Начало положил Петрашевский, он все больше говорил о том, как должно поступать литераторам, чтобы вернее действовать на публику.

— Ну и как же?

— Они должны учиться этому у Жорж Санд и Евгения Сю. Романы этих писателей потому имеют такое влияние во всех странах, что в них повсюду разлита истина, которую творцы их изучили со всей горячностью.

— А еще о чем он говорил? Да вы расскажите связно.

«Зачем, однако, мне это нужно? — подумал он тотчас же. — Ведь там был Михаил, — значит, в воскресенье я все узнаю в подробностях. А впрочем, все равно».

— Еще говорили о журналистике, что журналистика на Западе потому имеет такой вес, что там всякий журнал есть отголосок какого-нибудь отдельного класса общества, или, иначе, что это не спекуляция какого-нибудь отдельного лица, но орган для передачи идей и мыслей целой группы лиц, содержащей этот журнал на акциях. В нашей же журналистике, напротив, преобладает дух спекуляции. Еще сказал, что у нас всякий чуть ли не со школьной скамьи воображает себя великим писателем. И наконец, — дай бог памяти! — о цензуре: что цензура может и не мешать, если только цензорам предоставлять всегда истину в таком виде, чтобы они ее и принять не могли за что-нибудь другое, кроме как за истину; дескать, всякий человек несет в себе зародыш истины, а это значит, что и цензоров можно пробудить и вразумить. Ведь не может же быть, чтобы они говорили «дважды два — пять», когда весь свет принимает, что дважды два — четыре. Момбелли ему возражал, говорил, что на цензоров надо действовать не убеждением, а обманом, воровски, с тем чтобы из множества идей проскочила хоть одна.

— Ну, а вы сами как думаете? — спросил Федор.

— Насчет цензуры?

— Насчет всего.

— Насчет всего? — переспросил Григорьев, усмехаясь. И эта усмешка как-то сблизила с ним Федора. — Насчет всего я думаю так: литераторам Достоевским и Дурову следует читать серьезные книги и, кроме того, учиться у Жорж Санд и Евгения Сю, а также без всякого зазрения совести обманывать цензоров. И вообще, что для достижения цели все средства хороши.

— А в чем вы полагаете цель?

— И об этом спрашиваете меня вы?

— Да, я, а что? — несколько опешил Федор.

— А то, что, хотя ваш брат и возмущался моим сочинением, а вы молчали, я прекрасно видел, что оно вам по душе. А значит, и цель, которую оно перед собой ставит.

Федор задумался: наряду с явно непривлекательными чертами в этом Григорьеве открылось и что-то симпатичное. Впрочем, он все-таки не чувствовал к нему доверия.

— Довольны ли вы своей службой? — спросил он, понимая, что слишком длительная пауза опасна. Вышло очень по-менторски, но он не придумал ничего иного.

— Что служба! — пожал плечами Григорьев. — Разве сейчас можно служить с душою? Такие люди, как мы с вами, не скоро еще получат настоящий простор для деятельности!

«Вот оно что!» — подумал Федор. Последние слова приоткрывали Григорьева с новой и несколько неожиданной стороны. Выходит, он мечтает о «просторе» для своих буйных, но, так сказать, скованных неблагоприятными социальными обстоятельствами сил… Ну что ж, это ничего… Как говорит Спешнев, пока что наши дороги сходятся, а там видно будет. Впрочем, может быть, он, Федор, поторопился с выводами? Может быть, Григорьев имел в виду что-нибудь другое?

— Да, это правда, — сказал он, чтобы поощрить своего собеседника к дальнейшей откровенности. И тот сразу попался на эту удочку.

— На троне — маньяк, душевнобольной, а истинные патриоты и государственно мыслящие люди прозябают в нужде и неизвестности, — проговорил он быстро и доверительно. — Но ничего… Они еще покажут себя!..

«Да он же думает только о своем личном возвышении!» — осенило Федора, и сразу он почувствовал глубокую неприязнь к этому человеку, но сдержался и даже изобразил нечто вроде сочувствия:

— М-да, действительно…

«Такие люди всегда трусы, обязательно трусы», — подумал он и, наклонившись к уху Григорьева, зашептал:

— А вы знаете, мне сейчас встретился Пальм… Так он говорил, будто ему вчера на маскараде незнакомая маска шепнула…

— Да? — Григорьев тоже слегка склонился к нему, его лицо чуть побледнело и вытянулось: уже самый тон Федора произвел на него заметное впечатление.

— …что нас всех арестуют, и скоро… Остерегайтесь…

— Что, что вы говорите? Да вы с ума спятили? — Григорьев был в полной растерянности, лицо его вытянулось еще больше и совсем побледнело. — Но откуда же она могла это знать? И как остерегаться?!

— Не знаю, — коротко проговорил Федор. Ему стало скучно и захотелось спать.

— Да говорите же вы! — вскрикнул Григорьев и схватил Федора за рукав. Теперь его нижняя челюсть мелко тряслась, и в душе Федора поднялась волна отвращения. Так испугаться и так не стыдиться своего страха! Ну как же, государственно мыслящий человек! Такая ужасная потеря для родины!..

— А ну, отпустите меня, — процедил он сквозь зубы и резким движением плеча сбросил руку Григорьева. — Прощайте!

Он вышел на улицу и медленно побрел домой. Прежнее возбуждение сменилось усталостью.

За час, проведенный им у Григорьева, прошел новый дождь — грязные лужи то и дело преграждали ему дорогу. В этой грязи не было ничего весеннего — она даже показалась Федору обычной петербургской слякотью из тех, какие случаются и в зимнюю пору, когда подует со взморья гнилой западный ветер.

Ну, вот и хорошо знакомый угол Малой Морской и Вознесенского; мрачный, четырехэтажный, почти лишенный украшений «доходный» дом выделяется огромной темной массой. Ни одного освещенного окна, весь дом погружен в глубокий сон. Должно быть, Евстафий тоже спит — ждал-ждал, да и уснул. В прихожей горит предусмотрительно оставленный Евстафием ночничок — чтобы барин в темноте не споткнулся. Постель раскрыта, простыни чистые, белые, прохладные…

Глава девятнадцатая

Он разделся в темноте, с наслаждением вытянулся и заснул мгновенно, как сквозь землю провалился…

Снилось ли ему что-нибудь? Да нет, кажется, ничего, если не считать того, что бряцанье сабель он первоначально принял за сон. Почему-то он решил, что едва не проспал парад, тот самый первомайский парад на Марсовом поле, в котором по монаршему повелению должны были участвовать все без исключения воспитанники военных учебных заведений столицы. С усилием открыл глаза, но вместо сердитого окрика воспитателя услышал мягкий, участливый голос:

— Вставайте!

Симпатичный, весьма интеллигентного вида господин в голубом мундире с подполковничьими эполетами тактично, если не сказать — нежно, будил его, легонько подергивая за край одеяла.

— Да что такое? — спросил Федор, открывая глаза и привставая с кровати.

— По повелению…

«Да неужели же?! — подумал он, не слушая голубого подполковника. — Но так скоро?!»

В эту минуту он заметил в дверях солдата, тоже голубого. А у изголовья кровати стоял квартальный или частный пристав с густыми темными бакенбардами. Сомнения рассеялись.

Всего, чего угодно, мог он ожидать, но только не того, что это произойдет так скоро.

— Отойдите немного, я буду одеваться, — сказал он сердито, словно и дела-то всего было, что в неурочный час потревожили его сон.

— Пожалуйста, пожалуйста, одевайтесь, — еще вежливее сказал подполковник. — Только позвольте ключик от шкафчика-с…

120
{"b":"568621","o":1}