— Мальчишка… от земли не видать… Яйца курицу… богохульник! — кипятился выведенный из себя отец. — Ну, погоди ж ты у меня!.. Я т-тебе…
И он решительно встает, показывая, что собирается еще пуще наказать свое бедное семейство…
— Постой, дружок мой, — говорит молчавшая до той поры маменька. Сидя в стороне за шитьем, она во время перепалки незаметно подняла сброшенную на пол книгу. — Вот видишь, дальше здесь сказано, что помещика освободили и выпустили из тюрьмы.
Несколько секунд проходят в тяжелом молчании. Маменька поступила не подумав и только сейчас с ужасом отдает себе в этом отчет: ведь она в присутствии детей уличила мужа в ошибке, встала на сторону сына, тогда как ее святой долг — в поддержке супруга и укреплении его авторитета перед детьми. Да, поступок действительно ужасный, и она смиренно примет любое наказание…
Отец молча стоит у стола, не глядя на провинившихся домочадцев. Все ждут, и никто не в состоянии предугадать, как ему вздумается поступить в следующее мгновение. Но вот его бычья, налитая кровью шея светлеет, выражение лица становится более осмысленным. Слава богу, кажется, гроза миновала. Короткое, выразительное, усталое и в то же время исполненное горечи движение рукой — и вот он уже снова садится, всем своим видом выражая и снисхождение и пренебрежение одновременно. Легкий вздох облегчения проносится по комнате.
Теперь, успокоившись, он ясно понимает, что был неправ, больше того — во время чтения он и сам готов был решительно возразить автору. Но, разумеется, одно дело, если бы возразил он, солидный, взрослый человек, государственный служащий, удостоенный чинов и наград, и совсем другое дело, когда то же самое позволяет себе эдакий пузырь. И поди ж ты — от горшка два вершка, а туда же, свое соображение имеет…
Он долго внимательно смотрит на сына и вдруг чувствует легкий толчок в сердце, и словно озноб змейкой пробегает по его телу. Что это — упрек, предостережение или знамение? И, подчиняясь вдруг охватившему его непонятному чувству, произносит:
— Эй, Федька… уймись… Не сносить тебе головы, попомни…
Сын молчит, еще ниже склонив белокурую голову. Но общее напряжение уже прошло, и Миша поудобнее устраивается в кресле, а Варя, полуобернувшись, что-то оживленно шепчем маменьке. Та не слушает и не отвечает; счастливо улыбнувшись, она думает только об одном: «Господи, кабы всегда так было!» Кабы всегда гнев мужа так же легко уступал место милости и отеческой заботе о детях!
И только Федя, один из всей семьи, выносит из этого эпизода нечто важное и глубоко личное: во-первых, не все напечатанное в книгах нужно принимать за безусловную истину, а во-вторых, и он, Федя, может кое в чем разбираться и даже возражать писателям…
Глава десятая
Осень. 1834 года Федю и Мишу отдали в пансион Леонтия Ивановича Чермака. Феде в это время уже было тринадцать лет.
Пансион помещался на Ново-Басманной улице, в двухэтажном доме с колоннами и портиком. Рядом расположилась Басманная полицейская часть — мрачное строение с зарешеченными окнами и разлинованной черными косыми полосками будкой у массивных чугунных ворот, а напротив — низкий, приземистый, будто соединили вместе несколько одноэтажных флигелей, Московский сиротский дом. Мостовая из крупного булыжника, по которой грохотали кареты, брички, кибитки, крестьянские телеги, довершала этот веселый, типично городской пейзаж.
В первый раз мальчики приехали в пансион еще летом. Вопрос об их поступлении был решен, но Михаил Андреевич хотел, чтобы они несколько освоились в доме, где вскоре будут экзаменоваться.
Суровый и подчас излишне строгий, Достоевский с исключительной добросовестностью и серьезностью относился к воспитанию детей и всеми силами стремился дать им хорошее образование.
Подъезжая к пансиону в карете, мальчики увидели изящную вывеску, писанную некрупными золотыми буквами по синему фону:
Учебное заведение
для благородных детей
мужеского пола
Л. И. Чермака
Сколько раз потом Федя перечитывал эти лаконичные строки! А еще позже, в воспоминаниях, они стали звучать как музыка…
Немолодой, плешивый швейцар встретил Достоевских у подъезда, проводил по широкой лестнице наверх и ввел в просторную комнату. Вдоль стен стояли шкафы с книгами и физическими приборами, посередине — продолговатый стол, накрытый, как скатертью, плотным зеленым сукном, и четыре дубовых стула с высокими резными спинками. Такие же стулья можно было заметить и в промежутках между шкафами.
Швейцар пошел доложить. Михаил Андреевич не позволил мальчикам выдвинуть из-за стола стулья, и поневоле все расселись в разных концах комнаты, между шкафами. Войдя в комнату, Леонтий Иванович Чермак не сразу увидел из и в недоумении оглянулся.
Маленький, толстый, с выпирающим круглым брюшком, он казался бы смешным, если бы не умное, уверенное, спокойное лицо и внимательный, благожелательный взгляд. Расчесанные на пробор темные, седеющие волосы, черный фрак с массивной серебряной цепочкой от часов, обтягивающие по тогдашней моде брюки и белоснежный жилет пике — все это было внушительно и солидно.
— Так вот вы где! — улыбнулся он, разглядев посетителей. — Что ж, рад познакомиться со своими будущими питомцами. Прошу!
И без помощи лакеев выдвинул один за другим четыре тяжелых стула.
Все чинно уселись за стол, и началась общая беседа. Миша и Федя коротко и точно отвечали на вопросы. Больше всего Леонтий Иванович интересовался их прежней учебой у Драшусова. Он с похвалой отозвался о Николае Ивановиче, но умолчал о его сыновьях. Постепенно разговор перешел на медицинские темы, и мальчики стали скучать.
Через несколько минут знакомый швейцар доложил о приходе еще одной посетительницы с сыном. Леонтий Иванович взглядом спросил разрешения у Михаила Андреевича, тот с готовностью кивнул, однако, не желая мешать, стал медленно подниматься. Тотчас же, опередив его, словно на пружинах, вскочили и мальчики. Но Леонтий Иванович с необидной фамильярностью положил руку на плечо Михаила Андреевича, и тот снова опустился на стул. Вслед за ним сели и мальчики.
Вопреки Фединым ожиданиям — ему представлялась почтенная матрона вроде тетки Куманиной, — вошла маленькая, невзрачная и довольно бедно одетая женщина. Испуганным, робким взглядом и манерой держаться она напоминала Ольгу Дмитриевну Умнову. С нею был худенький мальчик, на вид лет десяти или одиннадцати, хотя, как Федя узнал впоследствии, ему уже минуло тринадцать. Леонтий Иванович представил ее Михаилу Андреевичу, и она неловко и чуть-чуть ниже, чем следовало, поклонилась. И тотчас же Михаил Андреевич, словно по какой-то безмолвной команде, принял чуть небрежный вид. А Леонтий Иванович едва заметно улыбнулся, и тотчас лицо его неузнаваемо изменилось — утратило свою привлекательность и приобрело несколько ироническое, даже насмешливое выражение.
Посетительница протянула Леонтию Ивановичу внушительного вида конверт, тот вскрыл его и стал читать письмо. Федя заметил, что по мере чтения он все почтительнее взглядывал на женщину и все ласковее — на мальчика; один раз он даже поднял руку и потрепал его по мягким светло-соломенным волосам.
Дичившийся вначале мальчик теперь почувствовал себя свободно. Он смело наклонился к Феде и спросил его, в какой класс он поступает. Федя ответил, что и он и брат надеются поступить во второй; мальчик вздохнул и сказал, что тоже хотел экзаменоваться во второй, и маменька была согласна, но тут пришло письмо от графа, — он так именно и сказал — «графа», ничего не прибавив и не объяснив, — и приходится «начинать сначала», то есть с первого класса. Все это он изложил Феде скороговоркой, но законченными, округлыми, пожалуй, слишком литературными для его возраста фразами и при этом совершенно непосредственно, доверчиво и по-детски смотрел на Федю своими удивительно милыми, словно только что промытыми росой, светло-синими глазами.