В следующий раз Федя встретился с ним уже в спальне пансиона. Оказалось, что Филя — так звали мальчика — все же поступил не в первый, а во второй класс; он совсем было примирился с тем, что придется идти в первый, но на экзамене отвечал так хорошо, что приглашенные Чермаком профессора единогласно определили его во второй.
Кровати мальчиков стояли рядом, и они крепко сдружились.
У Фили была одна странность: он спал так крепко, что, надо думать, даже пушечная пальба не могла бы его разбудить. Сигнал к утреннему подъему не производил на него никакого впечатления. Для того чтобы его поднять, нужно было подойти к нему вплотную, взять за плечи и сильно потрясти. И вот эту-то обязанность добровольно приняли на себя Федя и Миша. Иногда им приходилось употребить немало физической силы, прежде чем Филя открывал глаза. Правда, он и после этого почти целую секунду смотрел на все окружающее непонимающим, бессмысленным взглядом, но зато в следующую минуту проворно вскакивал, заправлял койку, а еще через секунду был полностью одет. Никто в классе не умел одеваться так быстро, как Филя, и поэтому мальчики будили его в самый последний момент, до того тщательно загораживали от надзирателя.
Надзирателей в пансионе было несколько. Ранним утром, тотчас после сигнала подъема, в спальне второго класса появлялись двое — француз Манго и немец Ферман.
— Levez-vous, mes enfants, allons, levez-vous! — говорил Манго.
Он был немногословен, никогда не выходил из себя, носил прекрасно сшитый коричневый фрак; глядя на него, с трудом верилось, что когда-то Манго был барабанщиком наполеоновской армии. В 1812 году он попал в плен и с тех пор не выезжал из России. Правильная французская речь и выразительное чтение вслух помогли ему добиться специального разрешения быть гувернером или надзирателем в частных пансионах. Несмотря на постоянное спокойствие и ровное обращение, мальчики не любили его за холодность и равнодушие. Когда Манго входил в спальню они обычно с головой натягивали на себя одеяло и лишь после его ухода нехотя поднимались.
— Auf, auf, auf! — вторил французу немец Ферман. Добродушный, чувствительный, искренне преданный своим питомцам, он мог подойти к любой кровати, бесцеремонно поднять одеяло, чего никогда не позволил бы себе Манго, да вдобавок еще и пощекотать своего сонного, не успевшего протереть глаза питомца.
— Mais finissez donc, levez-vous, vous alles en retard — снова раздавался размеренный, чуть скрипучий голос вернувшегося Манго.
Его встречали враждебными, злыми взглядами: «Встаем, что же вам еще надо?» Видимо, чувствуя это, он снова уходил, и тотчас же снова появлялся Ферман.
— Auf! Man sagt ihnen, auf! — восклицал он, грубовато тормоша запоздавших. И все-таки ему дружелюбно улыбались.
Через полчаса все выстраивались в большой классной комнате. Из рядов выходил специальный дежурный и скороговоркой читал молитву.
Многие опускались на колени и молились истово, с чувством. Искоса, словно невзначай, Федя взглядывал на брата и, видя, как старательно он шевелит губами, испытывал непреодолимую неловкость. Случалось, что в этот момент и Миша поворачивал голову, — они обменивались мимолетным взглядом, краснели и хмурились. Оба они привыкли молиться в одиночестве или в кругу семьи и не могли мириться с той официальностью, которую обряд молитвы неизбежно приобретал в пансионе.
После молитвы спускались в окружавший пансион небольшой, уютный сад. По хорошо утоптанной дорожке гуськом походили на центральную лужайку и здесь вытягивались длинной нестройной шеренгой.
— Voyons les exercices, messieurs!
По команде Манго проделывали экзерсисы: бегали, ходили скорым шагом, опускали и поднимали руки, скакали то на левой, то на правой ноге. Вприпрыжку и под конец вприсядку. Федя часто вспоминал Лобанова — как он здорово прошелся тогда вприсядку! И как неловко и некрасиво получается это у мальчишек, да и у самого Феди!
Ему хотелось быть ловким, сильным, красивым, но теперь он особенно хорошо понимал, как далеко ему до созданного воображением идеала, и тихонько вздыхал.
От экзерсисов он быстро уставал. А когда другие мальчики, в том числе и Миша, с азартом, соревнуясь в скорости, долго подпрыгивали на одном месте, он не двигался: наиболее слабым это разрешалось. Стоя с запрокинутой головой, он тщательно всматривался в облака и, боже ты мой, чего только там не видел! И огромные колесницы, запряженные невиданными животными, и целые города, отчетливо проступающие сквозь марево наплывшего тумана, и реки, и горы, и озера…
Впрочем, это было с ним не только в саду и не только при взгляде на облака: стоило ему — дома ли, в классе или в рекреационном зале — устремить взгляд в одну точку (например, под скамью у противоположной стены зала), и он ясно видел все, занимающее в тот момент его воображение.
Из сада возвращались в классную, затем попарно шли в столовую. На длинном столе уже стояли стаканы с молоком и тарелки с вкусным белым хлебом.
В восемь часов утра начинались уроки.
Пансион Чермака отличался не только хорошо продуманным, создающим нормальный и здоровый режим распорядком дня и хорошим столом, но и тщательным подбором преподавателей.
Чермак сам часто присутствовал на занятиях. Человек малообразованный, но обладающий чутьем и тактом, он поступал очень хитро: заходил в класс якобы для того, чтобы поздороваться с преподавателем, а затем с выражением крайней заинтересованности, будто случайно, присаживался рядом с кем-нибудь из учеников. Однако он категорически запретил посещение уроков родителями, что было довольно распространено в других частных пансионах.
Среди преподавателей особенно выделялся молодой учитель словесности Незнамов. Он происходил из бедной дворянской семьи, учился в университете, по окончании его вышел в отставку и занялся литературным трудом. Неожиданная кончина отца, служившего в ведомстве путей сообщения, и оставленные им в наследство долги принудили Незнамова искать постоянное место.
Незнамов жил с матерью и сестрой, обе женщины в нем «души не слышали». Они тщательно следили за его одеждой; всегда аккуратный, в белоснежной рубашке и коричневом сюртуке из дорогого сукна, с хорошим, открытым лицом и зачесанными назад русыми волосами, он производил впечатление весьма благонамеренного молодого человека. Чермаку он понравился с первого взгляда; доверяя своему чутью, Чермак взял его почти без рекомендаций и не раскаялся в этом.
Молодой преподаватель обладал поистине блестящими педагогическими способностями. Он умел заинтересовать, увлечь учеников своим восторженным или негодующим отношением к предмету. К тому же он никогда не забывал о своих обязанностях и строго следил за тем, чтобы ученики усвоили все, что положено по программе. Конечно, и он иногда отвлекался от программы, но никогда не делал этого в ущерб.
Но Чермак понятия не имел о том, что происходило на уроках словесности. Вряд ли ему понравились бы рассказы Незнамова о высоком назначении литературы, а тем более сопровождавшее их чтение страниц из «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева.
Однажды Незнамов в классе прочитал послание в Сибирь Пушкина. До тех пор мальчики почти ничего не знали о декабристах и только слышали, что они внутренние враги государства, мятежники, восставшие против царя. Неудивительно, что весь класс взволновался, узнав, какими сердечными, исполненными благоговения строками напутствовал их замечательный поэт.
Незнамов читал детям «Крылья жизни» и «Песнь грека» Веневитинова (герой последнего стихотворения — «простой оратай, за плугом пел свободу»), но особенно любил он Полежаева, его «Море», «Провидение», «Вечернюю зарю». Незнамов ничего не сообщил мальчикам о судьбе Полежаева, но один из них, мельком слышавший о нем дома, спросил, где живет поэт; получив ответ, что на Кавказе, мальчик задал вопрос, что он там делает. Ответ Незнамова: «Служит в солдатах» — вызвал недоумение «как» и «почему». Тогда Незнамов сказал, что объяснение этому следует искать в стихах самого Полежаева, и в классе на несколько мгновений воцарилась тишина.