Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ты не думай, пожалуйста, что так уж у тебя все хорошо, — заговорил он нарочито небрежно. — То есть в целом, конечно, хорошо, а главное — идея удачная, но тон, прямо скажу, суховат; а все потому, что у тебя ленивое воображение.

— Это где? — спросил Григорович глухо. Он понимал, что Федор, несмотря ни на что, одобряет его работу, но жаждал восторгов, и, должно быть, именно потому упрек в лености воображения показался ему глубоко обидным; глаза его тотчас сузились и погасли.

— Да мало ли где, — во многих местах. Вот, например, в главе «Публика шарманщика». Раскрой-ка то место, где чиновник бросил из окна пятак. У тебя как сказано?

— «Чиновник бросил пятак, который упал к ногам шарманщика», — тем же глухим голосом прочел Григорович.

— Ну вот — «упал к ногам». Как же ты не понимаешь, что это не то, совсем не то! Ведь ты же пишешь и не видишь, — разве так надо писать?

А как же?

— Да вот хотя бы так: упал на мостовую, звеня и подпрыгивая… Ты чувствуешь разницу, или же ты…

— Что? — перебил Григорович и в волнении встал. — Как ты сказал — «звеня и подпрыгивая»?

— Да, хотя бы.

— «Звеня и подпрыгивая», — вполголоса, словно про себя, повторил Григорович. — «Звеня и подпрыгивая»… — и умолк, опустив голову на сплетенные руки.

— Послушай, а ведь он в самом деле упал, звеня и подпрыгивая, — проговорил он секундой позже, поднимая голову и почему-то понизив голос. — Но как же я мог этого не заметить?

— В том-то и штука вся, чтобы замечать, — сказал Федор, довольный произведенным впечатлением. — Если хочешь знать, для писателя это самое главное.

— Удивительно, как ты заметил! — проговорил Григорович, с уважением глядя на Федора. — Ведь ты же не видел.

— Что же ты думаешь, я никогда не видел падающих пятаков? А потом — мне вовсе и не обязательно видеть: я легко могу представить, как это происходит.

— Да неужели же ты сам ничего не пишешь?

— Почему не пишу? Я пишу… Написал драму «Жид Янкель», а теперь кончаю роман.

— Почитай.

—Сейчас поздно. В другой раз придешь — почитаю.

— А хочешь, я у тебя ночевать останусь? В Андрюшиной комнате? Ведь там теперь никто не живет?

Он встал, потянулся, как это обычно делают после долгого сидения, и, не дожидаясь ответа Федора, прошел в маленькую комнату. Костюм его несколько помялся, да и прическа выглядела гораздо скромнее.

— Чудесно! Замечательно! — донесся из-за двери его голос. — И кровать хорошая; что, Ризенкампф оставил? — Он вернулся и, остановившись в дверях, посмотрел на Федора. — Я остаюсь, это решено.

— Да ты сейчас где живешь-то?

— В Гороховой, снимаю от жильцов. Вот бы нам поселиться вместе, а? Тем более у тебя все равно комната пустует.

— Там видно будет, — сказал Федор нерешительно.

Вообще было бы неплохо жить с товарищем, понимающим толк в литературе, но сейчас он работал так напряженно и к тому же так устал, что даже самая незначительная перемена обстановки могла выбить его из колеи. Кроме того, Григорович казался ему слишком экспансивным, а порой и бесцеремонным.

— А теперь давай-ка лучше спать, я ведь с утра сажусь за работу, — договорил он и пошел в Андрюшину комнату готовить постель для Григоровича.

Но они еще долго не спали. Забравшись на диван и болтая длинными ногами, Григорович рассказывал о своих театральных и литературных знакомствах. В Некрасова он был положительно влюблен; постоянно произносимые им слова «мы с Некрасовым» стали даже раздражать Федора.

И все же в рассказах товарища перед ним вставал удивительный и яркий, заманчивый и в то же время волнующе близкий мир (хотя до сих пор он почти не соприкасался с ним). А еще позже, уже в постели, у него сладко замерло сердце при мысли… нет, твердой уверенности в том, что этот мир — дайте только срок! — радушно откроет перед ним двери. А может быть, даже, сраженный и завоеванный им (разумеется, не сейчас, а когда-нибудь впоследствии), добровольно покорится его власти и протянет ему пальмовую ветку первенства…

На следующий день он встал около полудня, но работал до поздней ночи, и хорошо работал… А через две недели уже дописывал последнюю страницу своего многострадального романа.

Глава семнадцатая

И вот наконец его труд окончен. Совсем, совсем окончен! Он ставит жирную точку, бросает перо и поднимается. В первую минуту он не чувствует ничего, кроме боли в спине и груди и дурмана в голове. Но вот радость, беспредельная радость разливается в его сердце: ведь роман действительно окончен! И хорошо окончен: от переделки он выиграл несомненно, много выиграл, чуть ли не вдвое! Да, этот роман задал ему работы, — если бы знал, так, может быть, и не начинал бы его вовсе. Зато теперь он уже больше до него не дотронется. Да и можно ли столько возиться? А впрочем, участь первых произведений всегда такова, что их исправляешь до бесконечности. Шатобриан переделывал «Атала» 17 раз (хотя, кажется, это не первое его произведение). Пушкин делал бесконечные поправки даже в мелких стихотворениях, а Гоголь шлифовал свои создания по два года. Слуга Стерна Лафлер говорил (как свидетельствует об этом Вальтер Скотт), что барин его исписал чуть ли не сотни дестей бумаги о своем путешествии во Францию, а все это составило книжонку, которую такой хороший писака, как Плюшкин, уместил бы на полудести. Бог знает, каким образом сам Вальтер Скотт мог в несколько недель написать такие вполне оконченные создания, как «Маннеринг», например! Может быть, оттого, что ему было сорок лет? А впрочем, все это сейчас не имеет значения… Важно одно — что роман окончен!

Голова его кружится, он едва стоит на ногах. Теперь спать, спать, спать! Проспать двадцать часов кряду, а там новые заботы: как быть с романом? Куда пристроить его?

…И действительно, эти новые заботы нахлынули на него так скоро, что он и опомниться не успел. Дня через два забежал Григорович (некоторое время он жил в Андрюшиной комнате, потом переехал к Некрасову, вернее — во временно освободившуюся рядом с квартирой Некрасова комнату) и огорошил его ворохом самых разнообразных возможностей.

— Я прочту твой роман обязательно, — говорил он, как всегда торопясь и захлебываясь, — но только не сейчас — ведь меня же ждут, ждут, ждут… Впрочем, главное не в этом. Допустим, твой роман хорош, очень хорош, — что же ты будешь с ним делать? Печатать отдельно? Да ты пропадешь, — как ты будешь публиковать о нем? В газетах, что ли? Для этого нужно непременно иметь на своей руке книгопродавца, но книгопродавец себе на уме: он не станет себя компрометировать объявлениями о неизвестном писателе — ведь этак можно потерять кредит у своих pratiques. К тому же, если ты придешь к нему с ненапечатанным товаром, он прижмет тебя донельзя. Ведь книгопродавец — алтынная душа, он прижмет непременно, и ты сядешь в болото. Другое дело — публиковать в журнале! Ну, мы об этом еще потолкуем, завтра после театра я буду обязательно…

И он убежал, а Федор всю ночь не спал от мучительных мыслей. Ясно было одно: из романа нужно выжать как можно больше. Правда, он получился совсем небольшим, но это неважно. Вот Гоголь и Пушкин написали не много, а оба ждут монументов. К тому же Пушкин продавал один стих по червонцу, а Гоголь и сейчас берет за печатный лист тысячу рублей серебром. И то же в живописи: Рафаэль писал года, отделывая до бесконечности, но выходило чудо, боги создавались под его рукой. А вот Верне пишет в месяц картину, для которой заказывает особенных размеров залы, перспектива богатая, броско, размашисто, а дела нет ни на грош. А может быть, это даже к лучшему, что его роман невелик: скорей напечатают! Но куда же все-такие его отдать? В журнал? Но ведь там, пожалуй, и не прочтут, а если прочтут, то через полгода. Там рукописей и так довольно! А напечатают — так денег не дадут! Тот же Григорович как-то заметил, что писать для журнала — значит идти под ярем не только главного maitre d’hotel’я, но даже всех чумичек и поваренков; диктаторов не один, их штук двадцать. Напечатать же самому — это, как ни говори, значит пробиться вперед грудью, и если книга хорошая, то она не только не пропадет, но вознаградит за все.

68
{"b":"568621","o":1}