Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он работал без устали — зачеркивал, переделывал, переписывал. Что ни говори, а он знает, чувствует, что в повести есть и что-то значительное. Правда, оно еще только намечено, но ведь все написанное им до сих пор — только эскиз для серьезной и глубокой разработки. И пусть даже его повесть, так же как и предшествующая, останется только эскизом, она все-таки отнюдь не случайна, а закономерна и даже весьма важна для него, и это определяет ее значительное и достойное место во всем его творчестве. Чего стоит, например, одна фигура Ордынова — угрюмого и нелюдимого мечтателя, целиком поглощенного созданием собственной научной системы и одиноко блуждающего по огромному мрачному городу. Конечно, понимающие люди почувствуют все колоссальное значение этой прекрасно задуманной фигуры, пусть даже она не найдет в его повести своего полного развития и воплощения.

Работая целыми днями, Достоевский, как и его герой, жил замкнуто и уединенно. Из всего населения усадьбы он познакомился и сошелся только с племянником хозяина — двадцатилетним студентом Василием Головинским. Это был худощавый юноша с тонким, аристократическим лицом и пытливыми серыми глазами. Молчаливый и скрытный, он почему-то сразу проникся доверием к Федору. Разговаривали они преимущественно на общие темы, среди которых отнюдь не последнее место занимали злоупотребления властей и тяжелое положение народа.

Однажды он вместе с Головинским проходил по главной улице Парголова — широкой, типично дачной улице, обсаженной по обеим сторонам низкорослыми деревьями. За ними увязался пьяный. Он неотступно шел сзади, что-то бормоча, и Федору это надоело.

— Ну, что тебе? — спросил он, резко обернувшись.

От неожиданности тот слегка отскочил, но, видя, что опасности нет, развязно произнес:

— Господа хорошие, пожалуйте опохмелиться… Не обессудьте-с… Вот так, — здесь он отчаянным и в то же время ухарским жестом провел по груди, — душа горит…

Одет он был в невозможнейшие лохмотья — ситцевая, давно не стиранная рубаха свисала клочьями, сквозь дыры штанов просвечивало голое тело.

Федор пошарил в кармане, вытащил двугривенный. То же сделал Головинский.

— Премного благодарен, господа хорошие… Очень, очень…

Он сказал не «оченно», как обычно выражалось петербургское простонародье, а «очень». Впрочем, Федор сразу заподозрил в нем спившегося чиновника. История довольно обычная!

— Ты кто? — спросил Головинский.

— Никто… Совершеннейшим образом никто… — с готовностью ответил оборванец. — Был… это верно… Ну, а теперь вот… как видите…

И он тем же ухарским и одновременно отчаянным жестом рванул на себе клочья рубахи.

— А ведь мне… ежели бы деньги… Я бы еще поправился. Главное дело — Марья Ивановна… больная она… кабы встала!

Федор понял, что он говорит о своей жене. «Ну конечно, — подумал он, — здесь целая драма — к сожалению, опять-таки довольно обычная…»

Между тем в глазах оборванца промелькнула какая-то новая мысль.

— Послушайте, господа хорошие, а может быть, желаете… может, сочтете за удовольствие посечь раба божьего?

— Что-о?

— Посечь, я говорю… Если желаете, вот сейчас спущу штаны, вернее — что осталось от них… и лягу вот здесь, среди дороги… Только чтобы потом… Да мне не много… только бы полечить Марью Ивановну…

— Это что? — оторопело спросил Головинский у Федора. И тотчас же его серые, обычно спокойные глаза загорелись гневом. — Да ты что, подлец, — повернулся он к оборванцу, — издеваешься?

— Подождите, — властно сказал Федор. Он заметил, что в тоне оборванца уже не было прежнего гаерства. Посечь! И может же прийти в голову такое! Но до какой степени отчаяния и горького разочарования в жизни надо дойти для того, чтобы так думать о людях? Снова, на этот раз гораздо более внимательно взглянув на стоявшего перед ним человека, он увидел не только рубище, не только обескровленные губы и впалые щеки, но и насмешливые (впрочем, скорее по привычке, чем по внутреннему чувству), ко всему на свете безразличные, ни во что не верящие, бесконечно усталые и опустошенные до самого дня глаза…

— Вы где живете? — обратился он к оборванцу.

Тот взглянул исподлобья, хмуро, — видимо, участие посторонних давно уже стало ему поперек горла — может быть, он и в самом деле предпочитал порку унизительной чужой милости, — но все-таки ответил:

— В кухне у чужих людей, таких же бедняков, как мы сами. Да и то не сегодня-завтра выгонят!

— Пойдемте!

Они пошли все втроем; по дороге оборванец внезапно скрылся, но вскоре появился вновь, исхитрившись, видимо, наилучшим в его положении образом использовать полученные деньги; в дальнейшем он всю дорогу совсем пьяным голосом бормотал о том, что он вовсе не против того, чтобы посечься, почему же и нет? Вот ежели только господа снизойдут, то с нашим удовольствием…

Вслед за ни Федор и Головинский прошли в самый дальний конец Парголова, пролезли через дыру в каком-то ветхом заборе и действительно очутились в покосившейся летней кухне об одном окне, с широкой, занимающей чуть ли не все помещение, плитой. Сейчас эта плита служила кроватью; на тонкой грязной подстилке с самого жуткого вида тряпьем у изголовья лежала едва прикрытая рваной и тоже бесконечно грязной рубахой больная женщина; она была в забытьи и время от времени тихо, надсадно стонала. В углу копошились двое таких же грязных, худых и прозрачных прямо-таки до синевы детей, на вид пяти и семи лет.

Федору вдруг вспомнилась обитая голубым шелком гостиная Вильегорских — самая роскошная комната мз всех, которые ему когда-либо доводилось видеть. Случайно он взглянул на Головинского — тот был бледен, капельки пота блестели у него на лбу. Он вытащил из кармана несколько ассигнаций — видимо, все, что имел. Но Федор остановил его:

— Спрячьте, он все равно пропьет. Это надо делать иначе.

…Они организовали подписку в помощь голодающей семье, и Головинский стал ходить по дачам, собирать деньги. Ему была присуща та особенная спокойная, изящная вежливость, которая сразу покоряет даже самые грубые, закоснелые натуры, и в руках Федора вскоре оказалась нужная сумма. «Вот самый наглядный пример связи психологии и социологии, — думал он, хлопоча об устройстве детей и лечении больной. — Можно ли что-нибудь понять в психологии этого человека, с таким странным и диким вывертом ее, как пресловутое предложение «посечься», не обратившись к бедственному положению семьи? Кстати, не здесь ли коренится самая серьезная и важная ошибка моей последней повести?»

Парголовское уединение принесло свои плоды — на исходе лета злополучная «Хозяйка» была закончена.

С тяжелым чувством возвращался он в Петербург; еще в июле утонул Валерий Майков, и Федору трудно было представить себе свою петербургскую жизнь без друга. Он много думал о том, как значительно и многообещающе началась жизнь этого яркого, талантливого человека, и как чудовищно нелепа его смерть: поехал за пятьдесят верст от Петербурга к знакомому помещику, после длительной прогулки под палящим солнцем неосторожно выкупался — и вот так, апоплексический удар и смерть… Перед отъездом в Парголово Федор даже не попрощался с ним — Майков все еще дулся из-за фельетонов.

Вскоре «Хозяйка» появилась в «Отечественных записках»: Краевский самым критическим тоном потребовал у Федора рукопись, да и сам Федор ясно понимал несоответствие ее всему духу «Современника». И почти тотчас же в литературных кругах стало известно о резко отрицательном отношении к ней вернувшегося из-за границы Белинского.

Больше того: говорили, что Белинский начисто отказался от своей прежней оценки Достоевского, из уст в уста передавались якобы произнесенные им слова: «Ну и надулись же мы с этим Достоевским-гением! И я, первый критик, разыграл здесь осла в квадрате!»

Федор и верил и не верил. Впрочем, в то, что повесть его действительно не понравилась Белинскому, поверить было не трудно. Правда, он очень надеялся, что именно Белинский глубоко поймет его новое творение, увидит в нет ту глубоко скрытую основу — так и не получившую необходимого развития, — которую он сам, Достоевский, ценил более всего. Но Белинский не увидел ее, и тут уж ничего нельзя было сделать, следовало просто примириться с этим. В конце концов, Белинский вовсе не обязан был знать, что его произведение — лишь только поиски, что автор сам мучился сознанием совершенной ошибки и смотрел на свою «Хозяйку» лишь как на временное уклонение в сторону, не обязан был видеть в нем только заявление темы, а вернее, многих тем, обещание, которое еще только предстоит выполнить. Другое дело — эти страшные слова. Если, конечно, Белинский действительно произнес их. Правда, ему было хорошо известно, что Великий критик всегда высказывает свои мысли в резкой и определенной форме. Что ж, тем хуже, тем хуже! Ведь они могут означать только одно: что Белинский навсегда вычеркнул его из своего сознания, не надеется на него и не верит в него.

97
{"b":"568621","o":1}