Он остановился и с глубоким укором взглянул на Достоевского.
— Я так надеялся на вас, — произнес он тихо, — так мечтал, что вы создадите настоящий русский социальный роман… И ведь вы действительно могли бы его создать, если бы только правильно поняли свою роль в литературе…
— Социальность — это не моя стихия, — сказал Федор глухо, — я писатель по преимуществу психологический...
— Это вам кто, Майков внушил? Знаю, читал! Хотя на покойников и грешно сердиться, но я вам честно скажу, что более всего сердит на него именно за вас. Ведь это он полностью оправдал патологическую фантастику вашего «Двойника» и тем самым еще подтолкнул вас к повороту от социальных проблем к психологическим, от изображения общества и его состояния к созерцанию внутреннего мира личности, а вы углубились в это созерцание настолько, что забыли главное — необходимость жизненной правды в искусстве. Между прочим, свои рассуждения о личности Майков выдавал за непреложную истину, не понимая, что добро для одного народа и века часто бывает злом и ложью для другого народа, в другой век. Ничего нет легче, как определить, чем должен быть человек в нравственном отношении; гораздо труднее понять, почему он сделался таким, а не другим — то есть, не таким, каким ему следовало бы быть по теории нравственной философии. Конечно, абсолютный способ суждения — теперь его часто называют отвлеченным —самый легкий, но уж очень он ненадежен! Если бы Майков не придерживался этого способа, он понял бы, что психологическое нельзя противопоставлять социальному, что личность и существовать-то не может вне своих отношений с обществом, а отношения эти в каждый век и у каждого народа разные. Вы не подумайте, я не против психологизма, но весь вопрос в том, куда этот психологизм направлен, какие вопросы возбуждает, какие цели преследует. Грош цена такому психологизму, который, как в вашем «Прохарчине», ни к чему не ведет и никуда не ведет читателя! Ну скажите, пожалуйста, что ему с вашим психологизмом делать? Смаковать да чмокать губами?
Он коротко передохнул и так же стремительно понесся дальше.
— И ведь этим дело не ограничилось: помнится, тотчас после появления «Двойника» кто-то предсказывал, что если автор пойдет дальше по тому же пути, то его роль в нашей литературе сведется на роль Гофмана в немецкой. Так оно и вышло: вы не остановились, вы пошли дальше, я имею в виду — назад, в сторону от жизни, от социальности, от борьбы! Все то темное, смутное, непроясненное, что уже было в «Двойнике» и «Прохарчине», выросло до гигантских размеров в «Хозяйке». В ней не отличишь явь от бреда, реальность от самой мрачной фантастики… Конечно, будь жив Майков, он и здесь увидел бы доказательство того, что вы поэт преимущественно психологический, в отличие от Гоголя, поэта по преимущественно социального, и, пожалуй, превознес бы вашу повестушку до небес; но этим он только снова показал бы свое непонимание сущности дела. В действительности же эта странная повесть лишь укрепляет читателя в мысли, что назначение Достоевского есть назначение талантливого, но уродливого Гофмана. Куда как весело!
— Благодарю! — саркастически заметил Федор. Он готов был много вытерпеть от Белинского, но все имело свои пределы. — Положим, и у Гофмана есть замечательные, исполненные подлинной поэзии творения. Да если хотите, это настоящий, отмеченный богом поэт!
Он ничего не мог бы возразить против тезиса Белинского о том, что психология и социальность тесно связаны — ведь он и сам не раз думал об этом, хотя бы в связи с судьбой парголовского пьяницы. Но и согласиться с Белинским не мог: все его самолюбие восставало против этого. Поэтому он бессознательно стремился увести разговор в сторону.
— Хотя вы не только Гофмана, но и Бальзака отрицаете, — продолжал он все так же саркастически («Знайте, что и мы не лыком шиты!»), — и так уверенно, без тени сомнения, заявляете вы о том, что Бальзака забыли, что, хотя недавно наши русские журналы «щеголяли» им, теперь ни у кого не хватает терпения перечитать его «длинные сказки»! ну конечно, если полагать, что романисты должны изображать только обыкновенную жизнь в каждодневном ее течении, то люди, ищущие «эффективных сюжетов», не понимают ни жизни, ни искусства, тогда ни Гофман, ни Бальзак, ни Достоевский никуда не годятся! Да, когда-то я тоже так считал — вы убедились в этом, прочитав моих «Бедных людей». Но истинный поэт не стоит на месте. Скоро я стал искать иных сюжетов, потянулся к необыкновенному, которое одно только и может глубоко и рельефно отразить весь ужас нашей жизни. Гоголь ведь тоже не одного только «Ревизора» написал! Так почему же и я не мог позволить себе «Двойника» и «Хозяйку»? и ведь заметьте: я вполне остался на почве действительности — разве мой Голядкин вышел из нее хотя бы на шаг? Вы скажете: сумасшедший уже сам по себе, только потому, что он сумасшедший, — фигура необыкновенная, исключительная; да, но ведь исключительность его — это исключительность болезни, а вовсе не потусторонней фантастики; разве может кто-нибудь упрекнуть меня в том, что я неверно описал болезнь? И как же вы не увидели, что я нисколько не похож на Гофмана, у которого раздвоение — это чаще всего результат потустороннего? Да и в «Хозяйке» неестественные происшествия объясняются самыми естественными обстоятельствами, и уже этим проводится четкая разграничительная линия между фантастикой и действительностью, вернее — тем, что может существовать только в фантастическом воображении, и тем, что вполне могло случиться в действительности. Просто удивительно, как вы этого не заметили!
Впоследствии Федор не раз со стыдом вспоминал эту самодовольную. Напыщенную, упоенную важностью речь. Но в тот момент она казалась ему верхом правоты и убедительности.
Белинский слушал его очень внимательно, однако воспользовался первой же паузой:
— Но вы не поняли меня. Я никогда не отрицал законность фантастики. Все дело только в том, что в ваших повестях она носит болезненный, исключительный, направленный против социальности характер. Правда, я полагаю, что изображать следует по преимуществу людей обыкновенных, тех, кто противостоит всем возможным Наполеонам и героям наглой силы, но отнюдь не всегда и не всюду, а именно в наш век, в нашей литературе, — ведь выбор писателем того или иного сюжета зависит прежде всего от времени и от условий литературного развития. У нас именно обыкновенный человек — настоящий строитель жизни, и случается, что он более имеет прав на звание великого, чем сильный, могущественный или даже огромный по своему положению человек: огромное часто чудовищно, а не велико.
— Да ведь вы же всю силу новой литературной школы полагаете в ее критическом, отрицательном направлении, — спохватился Федор. — Как же вы утверждаете, что надо изображать обыкновенных строителей жизни?
— Ну и что ж? Разве обыкновенный человек виноват в том, что обстоятельства жизни часто делают его смешным или даже пошлым? Замечательный дар Гоголя вовсе не в том, чтобы ярко выставлять пошлость жизни, как думают некоторые, а я том, чтобы выставлять явления жизни во всей полноте их истинности и реальности. Хорошие люди есть везде, а в России их, по сущности народа русского, особенно много, но беда в том, что литература не может их изображать, не входя в идеализацию и риторику, — ведь иначе станет очевидно, что человеческое в них находится в прямом противоречии с той общественной средой, в которой они живут. Но, разумеется, главная причина невозможности изображать положительное — не в цензуре, а в самих условиях жизни нашей, в том, что искажает и уродует человека. Ведь истинный поэт изображает не частное и случайное (пусть даже оно встречается ему на каждом шагу), но общее и необходимое, то, что дает колорит и смысл всей эпохе. А поскольку совершенствование и улучшение человека может произойти только в результате изменения условий, преобразования среды, то, значит, главнейшая и благороднейшая задача нашей литературы в том и состоит, чтобы выставлять на всеобщее обозрение отрицательные стороны жизни, критиковать уродующие человека общественные порядки и тем самым способствовать их изменению. Вот Майков считал гоголевское направление односторонним, призывал дополнить картину утопией. Но сейчас такая утопия не может не быть ложью; между тем привычка верно изображать отрицательные явления даст возможность тем же людям или их последователям, когда придет время, верно изображать и положительные явления жизни — то есть не становить их на ходули, не преувеличивать, словом, не идеализировать их риторически…