— Костя, это возмутительно, гадко! Шура должна обо всем рассказать следственным органам.
— Пошла бы она с самого начала на какую следует работу, — с досадой сказал я, — и не было бы с ней такого.
Маша помолчала, впотьмах точно подплыла ко мне, легонько толкнула в плечо:
— Спи! Чего-чего, а с газировкой Шуре, конечно, лучше расстаться. Я поговорю в управлении. Может быть, устроим чертежницей. Ты тоже ее поддержи, чтобы у нее хватило мужества.
И голос у нее стал вроде бы мягче.
Днем в кессоне Кошич совсем без всякого повода сказал:
— Я допускаю возможность ошибки и со своей стороны, но не в таком размере. Приписка все же была.
Он подкараулил момент, когда Виталий Антоныч поднялся наверх. Мы поняли: совесть уже начала его грызть. Парень потихонечку ищет себе пути к отступлению.
Работал Кошич в этот день особенно старательно, со смыслом. Было видно, что Кошич теперь не заставляет себя идти на работу.
В самом конце смены он сказал:
— Не знаю, что делать до вечера. Дома скучно сидеть. Никто не хочет со мной покататься на реке?
По Енисею на весельной лодке плавать не разрешается. Можно только по протоке. Но у Кошича хотя бы и этого руки просят. Им еще работа нужна. И кроме того, парню хочется, чтобы с ним поехал кто-то из нас.
Когда люди выходят из кессона, давление воздуха в прикамерке снижается постепенно. Кошичу нужно было, чтобы тоже вот так постепенно снизилось наше «давление».
А как «снизить давление», когда он не хочет открыто признать свою вину перед Виталием Антонычем? Это виляние, слова «я допускаю возможность ошибки» — подготовка для хода назад, все это не по-мужски. И правильно будет только одно, то, что я сразу тогда у кассы сказал Кошичу: «На этом самом месте у Виталия Антоныча попросишь прощения». Другого ничего быть не может!
Так я считал. Да и все ребята в бригаде тоже так считали, хотя и ждали, когда ревизор свою проверку закончит.
А Виталий Антоныч не при Кошиче несколько раз нам повторял: «Обидно. Горько. Но что на него, на мальчишку, зло мне иметь? Сам поймет». И у Тумарка Маркина, оказалось, сердце не камень, он сказал Кошичу:
— Мне тоже очень хочется покататься на лодке.
Тот чуть не заплакал от радости. А я подумал: «Нет, я бы подождал с тобой вместе на лодке кататься! Сломи сперва свое самолюбие, открыто скажи, виноват».
Вечером точно на том же месте опять мне повстречался Шахворостов. Только теперь и я и он выходили из дому. Одет Илья был уже не так празднично. И чем-то очень озабочен. Вроде бы даже посерел лицом. Во всяком случае, политура с бритой головы у него слетела. Голова была уже его постоянная, глиняная и вся в ямках.
До ворот нам нужно было идти вместе. Он спросил, куда иду. Я сказал: билеты в кино купить, Илья усмехнулся:
— А я на угол к аптеке. Газировки попить. — Подождал, не скажу ли я чего-нибудь. Но я молчал. Я понимал, ему хочется проверить меня, вступлюсь или нет я снова за Шуру. Мы уже подходили к воротам. Шахворостов прибавил: — На работу, пожалуй, выйду только с первого. Деньжонок тоже у Шурки взять нужно. Зарплату дадут не скоро. Может, и ты подкрепишь сколько-нибудь? За счет старого долга.
— Нет, не подкреплю. А долг мой тебе не денежный.
Илья покосился на мой кулак. Пожал плечами, будто не понял.
— Не деньгами ты мне тоже долг не отдал, — сказал он, явно намекая, что я не подписал хвалебное о нем письмо. — Ладно. Не тороплю. За тобой как в сберкассе. Поживу пока на «пене».
В кино показывали хорошую картину, Я не запомнил названия, но картина была про любовь и о том, как молодые ребята пришли на завод, стали рабочими. И хотя станки на экране мало показывали, но было понятно, что завод большой, работа интересная, а все ребята хорошие. Но, к слову сказать, один и там оказался точь-в-точь как Илья, только не с бритой головой, а лохматый, и девушку, которую он угнетал, звали не Шурой, а Лидой.
После кино мы с Машей долго гуляли по набережной. Любовались на мачтовые огоньки пароходов, на рубиновую звезду, которая у нас над речным вокзалом горит, как кремлевская. Потом спустились к Енисею и любовались уже на другую звездочку, над Такмаком. Ходили и по понтонному мосту. А встречные велосипедисты опять нам звонили.
Я не знаю, о чем мы говорили. Может быть, и вовсе не говорили. Или только: «Как хорошо на реке!» Но домой я пришел какой-то очень свежий и сильный. И хотя Маша просила не делать этого, я взял ее на руки и взбежал по лестнице к себе на второй этаж. Я не сказал в это время ей ничего. И после тоже ничего не сказал. Такие слова мне и теперь все равно выговаривать вслух очень трудно. Но про себя, пока не заснул, я, наверно, сто раз повторил: «Я тебя очень люблю, Маша!»
На следующий день в кессоне Кошич сказал уже не нам, а прямо самому Виталию Антонычу:
— Я ведь не от личного к вам недоверия. Так расчеты показали. Мало ли встречается нечестных людей? Но бывают и ошибки. И у вас и у меня могут быть.
Мы знали: вчера вечером Кошич хотел взять свое заявление обратно, без объяснения почему. Но ревизор отказал: «Виноват. Теперь уж я обязан закончить проверку».
Виталий Антоныч поморщился:
— Ошибки, конечно, бывают у каждого. Гадкая, черная подозрительность — далеко не у всех. А мужества, кажется, только вам одному не хватает. Вдумайтесь. Вот вы меня, старого человека, затеяли изобличить в подлостях, вывести на чистую воду. Мастеру-старику, видите ли, незаконную премию от родного государства сорвать хотелось. Бывает и так, рвут, конечно. И старые и молодые. И надо со свету сживать таких. Но знаете ли вы, что нет для честного человека более тяжкой и страшной обиды, как подозрение? И еще, для человека, который в ваши годы, юноша, сам голодал и ходил босый. Но верил, твердо верил, что зато новому, вашему поколению он завоюет светлую жизнь. Вам на это, оказалось, наплевать. Вы не потрудились не только с другими обо мне поговорить, вы и со мной не подговорили. Для вас человек — фамилия. Эх, юноша, юноша, откуда и как к вам это пришло? Бог с вами! За оскорбление вас привлекать я не стану. Я вам поверю, хотя вы мне не поверили. Но неужели вы камешки за пазухой всю жизнь свою будете носить?
Кошич было рванулся. И тут же сник, тихонько отошел в сторону, взялся за лопату.
Немного погодя он подошел к Тумарку.
— Вечером поедем кататься на лодке?
Тумарк поморщился, отрицательно мотнул головой: «Нет, не поеду». Но вмешался Виталий Антоныч, сказал:
— А почему бы? Езжайте, ребята, погода хорошая.
Кошич сразу заулыбался:
— Поедем!
И когда, закончив смену, мы поднялись наверх, в прикамерок, стояли там, задрав носы и ожидая, пока полностью выравняется давление воздуха и никаких пузырьков азота в крови у нас не останется, Кошич все еще улыбался. Не нам, а себе.
На пути к дому меня перехватила Шура. Такая, как всегда, красиво одетая и в туфлях на высоком каблучке. Из-под косынки аккуратные кудряшки. Но в лице страшное беспокойство. Под мышкой свернутый белый халат. Значит, убежала прямо от тележки.
— Костенька, можешь ты на минутку? Ой! Как только я тебя дождалась! — И потащила меня за рукав в переулок.
Мы сели у какого-то палисадника на скамеечке.
— Что случилось, Шура? Какая беда?
— Ой! Я к вам не могла… Маша и так, наверно, думает…
Вид у нее был совершенно подавленный. Сказала это и дальше от волнения никак не может. Кусает платок…
Когда я говорил Шахворостову, что Шура ходит к нам сколько ей хочется, — это было правдой. И Маша всякий раз, когда была дома, снова ее приглашала. Не очень горячо, не как самую дорогую подругу, но все же приглашала. С открытым сердцем. Маша вообще хитрить не умеет. Шура гостила не подолгу. Все кружилась возле Алешкиной кроватки, и пела ему «Куда бежишь, тропинка милая», и носила его на руках. А когда Алешка сам гостил у бабушки, почти не задерживалась. Немного посидит с Ленькой, походит по комнате, нахваливая нашу квартиру: «Как у вас замечательно!», поможет Маше поделать что-нибудь и убежит.