Кошич сперва было замялся, остановился. Но потом все же стал дальше читать.
И я тут сразу забегу вперед: оказалось, читал он не свои, а присланные ему друзьями, списанные от руки, стихи поэта Жужжина, о котором не знаю, как вы, а я почти ничего не слыхал. Стихи были написаны от руки потому, что Жужжин пока читал их только где-то в клубе, а в печати они еще не появлялись.
Были стихи замечательные, умные, горячие, я бы сказал, прямо-таки музыкальные; строчки крепкие, стальные; слова как гвозди.
Короче говоря, я тут же признал бы Жужжина за самого лучшего поэта и после стал бы читать только его одного.
Но таких стихов было маловато. А в остальных словесное месиво. Вроде и красиво, а такой мысли нет, чтобы за сердце, за душу тебя тронула.
И это еще ничего. Но встречались стихи и вовсе странные. Я бы здесь привел их целиком, но память на рифмы у меня не цепкая. А суть — как раз то самое, чем любил сам Кошич у нас щеголять. Начальство «зажирело», забюрократилось, пережитки капитализма, как осьминоги, нас оплели и душат, а мы стесняемся об этом говорить и вообще плохо понимаем, что такое правда. Словом, только он один, Жужжин, как потайной фонарик, светит, и то вот-вот иссякнет даже у него заряд в батарейке.
У Кошича лицо горит вдохновением: вот это поэзия! Другие ребята сидят молча, с отзывами своими не очень торопятся. Тут действительно подумать надо.
А Вася Тетерев при всей своей деликатности сразу:
— Я думаю, напрасно Кошич нахваливал эти стихи. Я тоже читал кое-что из Жужжина. И Дина читала. Мне кажется, Дина правильно определила диагноз: у Жужжина глисты. Потому он и зубами скрипит.
Ну, и я прибавил:
— По-моему, Жужжин — летучая мышь. Она хотя и на крыльях, но все равно мышь, а не лебедь. И при солнечном свете она ничего не видит. Летает только по ночам, когда действительно ползают лишь червяки да мокрицы. А днем она спит, висит вниз головой на чердаке или в какой-нибудь пыльной щели.
Надо было видеть, как тут взвился Кошич, как он закричал на меня с Тетеревым, что мы ничего не понимаем в стихах, в общественном назначении поэзии, которая всегда была и будет вечевым колоколом.
— Если бы все так, как Жужжин, — кричал он, — всякую мерзость и грязь вскрывали, мы бы тогда скорей к коммунизму пришли! Вон комендант в общежитии на стирке постельного белья «зарабатывает», каждый месяц в карман себе кладет. Это Барбин не видит. Комендант — орел! Комендант — лебедь! Или Виталий Антоныч. Сколько раз он на работу на казенном грузовике приезжал! Легковой ему не положено. На такси — свой карман бережет. А ножками топать не хочется. Грузовик что, рейс из карьера запишут. Поди проверь! А кому проверять положено, тот тоже на грузовике ездит.
— Тут действительно что-то неладно, — сказал, я — только с другой стороны. Ездить на такси Виталию Антонычу и зарплаты не хватит, очень дорогие у нас такси, а ножками каждый день топать — не каждый день так превосходно, как мы с тобой, Кошич, он себя чувствует. Он бы ведь мог давно уже и на пенсию. А не уходит. Тянет его работа. Понимаю: ездит на грузовике, это неладно. Но коммунизма Виталий Антоныч никак не испортит. При коммунизме такси, наверно, будут дешевле стоить.
— При коммунизме люди на работу будут ездить бесплатно, — сказал Тетерев.
А Кошич снова закричал, что до такого коммунизма, когда на такси все будут ездить бесплатно и все будет бесплатное, еще далеко, а его племянник Кошкин Федор Петрович, как заведующий, уже сейчас жрет бесплатно в своей столовой. И нет такого, даже самого маленького начальника, который хоть что-нибудь да не тянул бы с государства. И вообще в каждом человеке еще подлости из остатков капитализма сидят. Вот и надо выжигать их раскаленным железом поэзии…
Тогда и меня забрало.
— Прежде всего, — заорал я, — отстань ты от Виталия Антоныча. Хватит его честное имя трепать! А насчет раскаленного железа — штука хорошая. Да у Жужжина не очень-то оно раскаленное, пользы нет, только боль от него. Вот я вошел в комнату вашу. Хорошая комната. Умей я рисовать, я бы все, и койки с никелированными спинками написал бы, и радио, и занавески, и солнечный свет в окошке, и пиджачки шевиотовые на вешалке, а окурки в стакане алмазной грани не изобразил бы. Не место им в стаканах. И на картине тоже не место. Хотя вон они плавают. И ты над ними стихи Жужжина читаешь. Жизнь! А я окурков этих на картине видеть не хочу. И в комнате тоже. — Ткнул ему в руку стакан, прямо-таки приказал, и Кошич выполнил: — На, выплесни за окно. Гляди! Превосходно и без каленого железа получилось. И как раз осталась та картина, которую раньше я видел: хорошая комната.
— Вот Жужжин потому об окурках и пишет, — со злостью сказал Кошич, — чтобы люди их выплескивали! Спасибо поэту, что он видит всю грязь.
— Что он видит ее, допустим, спасибо, — сказал я, — а то, что он на ногах всюду тащит эту грязь, совсем не спасибо. И вообще мне больше нравится, когда поэты читают свои стихи, стоя в рост, а не на четвереньках.
Вася Тетерев пришел ко мне на подмогу с Белинским который сказал, что завидует внукам и правнукам, которым суждено увидеть Россию, стоящую во главе образованного мира, дающую законы и науке и искусству и принимающую благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества. Он, Белинский, из того далека угадывал, какая будет Россия, а Жужжин и Кошич живут в этой России, которая действительно сейчас дает законы всему миру и принимает благоговейную дань уважения, но видят не это, а только всякие гадости и ничтожности.
Я здесь умышленно пишу только то, что говорил Кошич и что говорили мы с Тетеревым, хотя и остальные ребята тоже потом не молчали. Но передать подробно все их слова — этой главы никак не хватит. Скажу только, что из шестерых сперва двое или трое поддерживали Кошича и тоже кричали: «А чего нам бояться правды?» «Стихи острые!», «Правильно, Николай!» Но потом и они задумались. Стали носы гладить. В затылках чесать. Папиросами задымили.
В общем же на Кошича такая стена надвинулась, что он уже не искал никаких доводов в защиту Жужжина, а только кривил губы и повторял одно:
— Ну и что же?
С тем мы и разошлись.
А назавтра он выкинул новую штуку. Тут у него была, как бы сказать, теория, философия, а там получилась живая практика.
Пошли мы после работы зарплату получать. До этого нам выдавали аванс. Теперь — расчет за месяц.
У конторы доска показателей. На доске по выполнению плана наша бригада на первом месте. Стало быть, при зарплате будет еще и прогрессивка. Лица у всех веселые.
У кассы очередь. Заняли. Кошич из нашей бригады оказался вторым. Первый — Вася Тетерев. Стоим, пересмеиваемся, планируем: на прогрессивку кто какой своей жене подарок купит. Тумарк и Кошич холостые. Петя Фигурнов говорит:
— Отобрать у них прогрессивку. Для ясности. Распределить среди женатых.
Тумарк спорит:
— А на знакомых девушек тратишь больше, чем на жену.
Хохочем.
Вообще правильно. Но откуда он знает, на жену сколько?
А Кошич отошел к сторонке, насвистывает. Потом достал из кармана записную книжку, вырвал, из нее листок и подает мне.
— Фокус. Вот ты сколько получишь, Барбин.
Посмотрел я в листок. Приятно. Тысяча пятьсот сорок семь рублей чистых на руки.
— Только в чем тут фокус? — говорю. — Без бухгалтерии высчитал? А для чего? Бухгалтерии нашей я, как себе, доверяю. А ты, видно, весь вечер дома трудился?
— Вообще потрудился. Может, даже больше, чем вечер, — говорит Кошич. И по карману себя похлопал. — Сюда не напрасно я камешки складывал. Расчеты действительно сложные были. Но фокус мой продолжается. Интересуешься, сколько я получу?
Пожал, я плечами. В бригаде все мы получали поровну.
— Непонятный вопрос, — говорю.
Кошич подает мне второй листок. Там обозначено девятьсот восемьдесят восемь рублей.
— Вот моя зарплата, — говорит. И опять хлоп себя по карману. — А здесь заявление…
И к кассе. Уже его очередь.